…Из грязной и шумной, похожей на огромное бестолковое общежитие гостиницы «Грознефть» я перебрался на частную квартиру — в маленькую комнатенку в маленьком домике, стоявшем в саду на спокойной окраинной улице Алхан-юртовской.
Как-то неожиданно легко я устроился завлитом в городской Драматический театр имени Лермонтова, начал переводить чеченских поэтов — и с некоторыми из них подружился, организовал с группой актеров и режиссером Борщевским «Театр политической сатиры».
Я писал для спектаклей этого театра песни и интермедии. Песни были лирические, интермедии идиотские. В некоторых из них я сам играл.
…Испуганный помреж вбежал в мою актерскую уборную, где я сидел перед зеркалом и с отвращением отклеивал рыжие усы — я только что изображал какого-то немецкого полковника
— Александыр! — больше, чем обычно, коверкая слова, задыхаясь, проговорил помреж. — Иди… Скорей иди… Тебя в правительственную ложу зовут.
«Правительственной» называлась у нас в театре ложа, где на премьерах и парадных спектаклях сидели ответственные чины из обкома партии и горсовета.
— Брось разыгрывать! — сказал я помрежу. — Я же смотрел со сцены — там сегодня никого нет!
— Там есть! — трагическим шепотом выдохнул помреж и схватился за голову. — Там Юля Дочаева… Иди скорей!
…Знаменитую грозненскую красавицу, жену одного из секретарей обкома партии Юлию Дочаеву я до этого вечера видел только один раз: на коне, в мужском седле, она лихо промчалась по центральной улице, провожаемая восторженным цоканьем мужчин и осуждающим шепотом женщин.
…Она была худенькой, темноглазой и темноволосой. У нее был низкий, тихий и очень спокойный голос.
— Здравствуй! — сказала она и протянула руку. — Ты из Москвы?
— Да, — сказал я, с первой же секунды отчаянно влюбляясь в нее.
— Я тоже из Москвы, — сказала Юля, — училась на медицинском, собиралась врачом, на Сахалин, а мой дикарь приехал на какой-то пленум и похитил меня…
Она засмеялась.
— А тебе сколько лет?
— Двадцать два. Завтра, девятнадцатого октября, в день годовщины открытия Пушкинского лицея — мне исполняется двадцать два![7]
Я проговорил эту тираду слегка хвастливо, так как всю жизнь почему-то чрезвычайно гордился этим случайным совпадением.
А Юля снова засмеялась, а потом сказала быстро и тихо:
— Я приду тебя поздравить, хочешь? Ты где живешь?
— Алхан-юртовская, сто десять.
Юля кивнула.
— Я приду. У меня завтра ночное дежурство в больнице, но часов в двенадцать я постараюсь сбежать… Ты меня жди!
…Я начал ее ждать с утра.
Мне удалось путем неслыханной лести и еще более неслыханных посулов выпросить у администратора театра бутылку спирта, потом, пользуясь все той же лестью и посулами, я уговорил мою хозяйку испечь ее коронное блюдо — тыквенный пирог. Потом я отправился на базар — купил яблок, слив и цветов.
Базар был в этот день как-то странно и подозрительно малолюден, но я не обратил на это внимания.
Уже приготовив все для вечернего пира, я принялся просто слоняться по городу — думая о Юле и влюбляясь в нее все больше и больше.
А между прочим, вокруг меня в этот день происходили события, на которые, будь я в здравом уме, следовало бы обратить внимание: куда-то за черту города тянулся поток стариков и детей, проезжали телеги с убогим скарбом, плелись навьюченные ослики и к обычному запаху грозненской пыли примешивался сладковатый и ядовитый запах дыма — во время одного из разведывательных налетов немцы бросили зажигательную бомбу в нефтяной резервуар и вот уже третьи сутки над городом и днем и ночью стояло невысокое радужное зарево.
Вечером пошел дождь. Лаяли собаки — безостановочно и надсадно.
В сотый раз я оглядел свою комнату: в центре стола красовался тыквенный пирог, цветы я расставил по всем углам и зажег свечи.
Тогда еще не было написано замечательное стихотворение Пастернака, еще не пришла мода ужинать при свечах — просто свет в городе вырубали в девять часов вечера, а керосиновая лампа стоила на рынке целое состояние.
Я ходил по комнате и сочинял для Юли стихи.
В тот первый военный год я написал довольно много стихов, но черновики я все растерял, стихи позабыл, а вот эти две альбомные строфы почему-то запомнил:
Еще задолго до двенадцати я услышал быстрый и тихий стук.
Как во многих южных домах, дверь моей комнаты открывалась прямо на улицу. Сначала, в дождливой темноте, которую не подсвечивало даже зарево пожара, я вовсе ничего не мог различить. Потом, вглядевшись, я увидел странное зрелище — двух оседланных лошадей.
— Что такое? — спросил я. — Кто?