Секрет творчества: персонажи действуют так, как если бы слова и поступки не рождались как равнодействующая множества перекрещивающихся мотивов, не контролировались бы задерживающими центрами. Более того, важнейшие мотивы тут же забываются, сменяются совсем иными, возникают совершенно алогичные ситуации. Но именно способность Достоевского увидеть первичные импульсы (в норме погашаемые), претворить их в действие, раскрыть бездны подсознательного и сделала его пророком событий XX в., когда эти первичные импульсы жестокости, господства, подавления, самопоказа, стяжательства вышли из-под власти разума, закона и в мире начали командовать подонки типа Муссолини, Гитлера с их бесчисленными помощниками разного ранга, а также южноамериканские и африканские гориллы типа Дювалье и Трухильо включительно. Достоевский был Колумбом черных импульсов и оказался в своих «Бесах» провидцем.
10.4. Достоевский — великий сострадалец и печальник
По-видимому, в предыдущем разделе были достаточно подробно документированы жестокость и садизм Достоевского, связь этих свойств с личностным комплексом эпилептоидности-эпилепсии. Можно говорить о прямых уликах. Тему эту можно развивать очень пространно, и любой читатель Достоевского (а Достоевского читали и читают все) может, временно приняв изложенную точку зрения, самостоятельно иллюстрировать ее множеством неиспользованных нами событий и персонажей, почерпнутых из произведений этого писателя.
Но все это будет той полуправдой, которая хуже всякой лжи. Да, конечно, Достоевский старательно унижал своих героев, и во всем этом прослеживается и определенная тенденциозность, и извращенность, и деформирование действительности, и патология. Но вместе с тем во всех произведениях его чувствуются и два других мотива: глубочайшее сочувствие к жертвам социального унижения, острейшее сострадание к ним и вместе с тем скрытое напоминание о том, что все это может случиться и с тобой, читатель, как бы ты ни был застрахован от падения своей собранностью, волей, работоспособностью, образованием, положением в обществе, материальной обеспеченностью, родней, творческой отдачей, заслугами, трудовым заработком. Да, мало кто способен спиться, как Мармеладов; пойти убивать старушку, даже ради гибнущих матери и сестры; не пойдет на панель, как Сонечка; а если 16-летнюю девушку и соблазнит влиятельный прохвост, в зависимости от которого она, неопытная, оказалась, то она не будет пожизненно выставлять это напоказ и лезть под нож, как Настасья Филипповна, а найдет и силы, и поддержку, чтобы оправиться, и т. д. до бесконечности. Социальные условия сделали нас куда более независимыми и «зубастыми», чем беззащитные жертвы Достоевского, эти униженные и оскорбленные. Но у каждого человека есть сознание того, что и он когда-то, пусть недолго, висел над пропастью, был на волосок от какого-то страшного падения, он знает о самых разнообразных формах поныне существующего унижения, если не по собственным, то по близким примерам, о том, что и сильнейший, несгибаемый, со своей жизненной сверхзадачей может оказаться бесправным перед каким-нибудь самодовольным, зажравшимся чинушей, инженер — перед взъевшимся рвачом-бригадиром, врач — перед истерично-мстительным пациентом, у нас всех, у всех европейцев свежи и должны оставаться свежими те унижения, в которых гибли самые стойкие люди в фашистских и иных лагерях. Каждый американец и англичанин знает, какие издевательства перенесли его соотечественники в японском плену. Каждый может мысленно прикинуть, сколько недель и месяцев недоедания и голода, дней или недель издевательств, избиений и пыток нужно, чтобы довести его до худших унижений, чем те, до которых дошли люди Достоевского. И даже в самодовольном сознании своей отдаленности от его персонажей, своего абсолютного превосходства над ними, своей непричастности к ним, к их бедам, своей неприкосновенности, буквально каждый вспоминает какой-либо эпизод из своей жизни, эпизод большой или мелкий, единичный или рецидивирующий, когда он сам никому неведомо оказался на грани и даже преступил грань, отделяющую его от того или иного из уродов Достоевского.