Декарт, посвящая свою малую сумму философии принцессе Елизавете, явно рисковал, причем сразу в нескольких отношениях: с одной стороны, очевидно, что юная венценосная особа не обладала тем политическим авторитетом, покровительством которого он мог бы воспользоваться в том случае, если бы оскорбленные теологи сообща решили поставить крест на новой философии; с другой стороны, одарив принцессу столь лестным посвящением, философ не мог быть действительно уверен в том, что найдет в ней именно то понимание, на которое в глубине души рассчитывал; наконец, нельзя исключить того, что посвящение было написано наудачу, как философский вариант светского экспромта, которыми в то время блистали в парижских салонах галантные сочинители. Так или иначе, вполне ясно только одно: это посвящение было своего рода «броском костей», посредством которого философ рассчитывал завоевать ту читательскую аудиторию, что оставалась равнодушной к схоластическим прениям. Авторитетный французский историк философии Э. Мель открывает свои толкования «письма-посвящения» следующим пассажем:
Решение Декарта посвятить Principia Philosophiae юной принцессе Елизавете Богемской, решение, принятое не слишком известно как и почему, будто это просто взбрело ему в голову, образует по отношению к широкой аудитории, которой было адресовано сочинение, совершенно неожиданное и антиконформистское событие, особенно в сравнении с тем, которым обернулось написанное несколькими годами ранее посвящение Meditationes de prima philosophia Факультету Теологии Сорбонны (1641). Эти два вступительных посвящения отличаются диаметрально противоположными функциями: в посвящении 1641 года Декарт искал поддержки со стороны институционального авторитета, более того, он обещал внести поправки в положения, спорный или темный характер которых он мог при всей своей бдительности не заметить. Во втором, решив посвятить свое сочинение, коему, как он полагал, была уготована слава, молодой женщине, которая отнюдь не обладала оной, само имя которой ничего не говорило рядовому читателю, разве что могло напомнить о громком политическом скандале, он явно указывает на свое освобождение от пут схоластической философии и институциональных авторитетов, каковые в самом этом Посвящении оказываются мишенями нескольких язвительных выпадов162
.Итак, как можно убедиться, решение философа писать на французском языке было далеко не невинным, равно как небезобидным. Действительно, в чисто лингвистическом на первый взгляд жесте Декарта можно обнаружить целое созвездие самых разных смыслов: одни будут скорее биографическими, другие политическими, третьи религиозными, четвертые институциональными, пятые литературными, хотя все они сходятся под знаком ответственного решения, или воли, мыслителя сказать то, о чем молчала современная философия. Строго говоря, «Рассуждение о методе» не было первым философским сочинением, написанным на французском языке, переход от латыни к французскому наметился в философии намного раньше163
, однако не приходится сомневаться в том, что Декарт был первым, кто, переведя философское рассуждение на простонародный язык, сделал ставку на свободу, риск, удачу, одарив мышление своего рода непредсказуемостью, стихией каприза.Мы не сможем вдаваться здесь в детальное рассмотрение всех притязаний, которые могли присутствовать в сознании и бессознательном автора «Рассуждения о методе», решающего писать свой текст не на латыни, языке учености, а на французском – языке естественном, материнском, национальном, вместе с тем государственном164
. Укажем, в завершение этого раздела, лишь на самые общие смысловые направления, в перспективе которых жест Декарта может приобрести более определенную семантическую наполненность.