— Язвишь? — хмуро спросила она, и тут я ощутил себя через нее, через ее восприятие. Через обманувшую меня при помощи кораблей Юри, сохраняющей свой дар. Вот она ушла на Драйвер, вот я подошел к Эве, начал разговор, и мягкое томление во мне, и в ней — это странное ожидание, и каждый мой взгляд, скользящий по породистой фигуре Эвы, и все мои быстро летящие мысли, и все фантазии, возникающие на грани сознания, и чуть щекотное шебуршание в моем сознании работающих программ, словно ползанье сытых ленивых червей, и медленно, как в старом ядерном реакторе, разгорающееся тепло, тепло мужского желания, и непрерывные, по военному четкие циклы охранной программы Тари, оберегающей мое сознание от тайного вмешательства день и ночь, и какая-то невнятная, пренебрежительная мысль по отношению к ней, Юри, мгновенно отозвавшаяся болью в сознании коршианки, и горькая ее радость («Вот, я все вынесу ради того, чтобы тебе было хорошо, стерплю и вида не подам, я сильная, я сильней вас всех!»), и то, как я взял в руки мокрое лицо Эвы… Так мысль за мыслью, прикосновение за прикосновением, поступок за поступком — все это входило в меня, как тупой осиновый кол в упыря, а когда я вспомнил, что Юри чувствует сейчас, переживая весь этот кошмар вторично, вместе со мной — тут меня просто вывернуло наизнанку, на миг в несуществующем веере цветных теней психообмена возникло безумие, и тут словно разорвалось огромное бешено бьющееся сердце — канал пси между нашими сознаниями прервал трансляцию.
Я увидел, что слабо копошусь на полу и совершенно не похожу на свои коршианские парадные портреты, да и просто на разумное существо. Какие-то жилы натянулись струнами от паха до подбородка, и сумасшедший смычок совести выводил на них гаммы боли. Юри во время трансляции вырвало, и она лежала рядом со мной, перепачканная рвотой, не в силах пошевелиться, разве что от напряжения по-стариковски тряслась ее голова.
— Пощады… — прохрипел я, — Я же не знал! Нельзя же так…
Цвета эмоций сейчас почти не окрашивали кожу Юри — лишь в ее глазищах были горечь, и торжество, и страдание, о которые можно было обжечься. Она еще не могла говорить, только хватала, как выловленная рыба, ртом воздух. Прошло несколько минут, прежде чем она смогла сказать:
— Нет, все испытаешь. Все! — она закашлялась, и продолжила мысленно, — «чтобы никогда твои извилины не повернулись упрекнуть меня!»
И снова начался трехмесячный ад, нечущийся через наши черепа с небольшими передышками для восстановления сил…
Мы не свихнулись. Может быть, я был на расстоянии волоса от безумия, но оно пощадило меня, однако ни я, ни Юри уже не могли остаться собой прежними. Мы изменились, как меняется белая глина в багровом аде печи, становясь императорским фарфором. Глина там просто не может остаться собой.
Больше я никогда не усомнился в Юри, потому, что твердо понял — скорее я сам изменю себе, предам себя, чем это сделает она.