Он видел, да, потому что сам его сделал. Единственный в своём роде, нереально красивый щит, девяносто девять процентов ценности которого для науки состояло в этих самых морозных узорах — он сделал щит за пятнадцать минут, а потом три часа делал эти узоры, потому что это был щит для Веры, и ему хотелось, чтобы он был красивый. Настолько сильно хотелось, что он пошёл в библиотеку, в которую ему было нельзя, стащил учебник по математике, к которому наставники не допустили бы его с его знаниями ещё лет пять, прочитал всё, что смог понять по фрактальным размерностям и топологии гиперболических плоскостей, и исписал уравнениями пятиметровое окно, потому что ему нужно было видеть все расчёты одновременно. Когда он собрал магический каркас, то уже был в полутрансовом-полуобморочном состоянии, и настолько обалдел от этого каркаса, который сам был похож на трёхмерную модель хаотичной бесконечности, замкнутой внутри себя, что пришёл в ужас от идеи разбираться в этом всём ещё раз, или, упаси боги, кому-то это объяснять. Поэтому принял волевое решение оставить свой триумф только себе, вымыл окно, сжёг бумаги, вернул на место учебник и с облегчением выбросил эту ночь из головы целиком.
— Что случилось? На тебя напали? Что это за всплеск был в центре, вот, недавно совсем, это оно? Ты там была? Всё нормально?
Он нервничал всё сильнее, потому что смотрел на Веру, а она на него не смотрела, и отвечать не собиралась — она смотрела на Шена, а Барт меньше всего сейчас хотел на него смотреть.
— Барт, это твой щит? — голос Шена звучал так ровно, что мог означать вообще что угодно, его это всегда бесило в Двейне, Шен себя обычно так не вёл, но сегодня был день исключений.
— Мой.
Повисла тишина, Барт всё-таки поднял глаза на Шена, но ничего не увидел — он носил такие щиты, что с тем же успехом можно было смотреть на статую, от живого человека в нём была только внешность, и та тяготела к мёртвой каменности. Барт прочистил горло и ровно сказал:
— Что случилось? Я думал, он никогда не понадобится.
Шен посмотрел ему в глаза с лёгким удивлением — Барт никогда не требовал ответов на вопросы, но сегодня был воистину день исключений, во всём, кроме вечной темы.
— Что за самодеятельность? Что за свободное творчество на рабочем месте? Кто тебе разрешал…
Барт привычно смотрел в стол, как всегда, когда выслушивал эти нотации, поэтому не сразу понял, почему Шен замолчал. И вздрогнул, когда ощутил прикосновение к плечу и услышал тихий голос Веры:
— Твой папик хотел сказать — спасибо, ты спас нам жизнь.
Его так встряхнуло от этих слов, что он опять стал сканировать и рассматривать Веру, но ничего не находил, на ней были какие-то новые щиты, он всё меньше понимал, что происходит и при чём тут он. Вера объяснила:
— Не обижайся на него, мы оба перенервничали и устали. То, что там было, пробило щит на окне, но не пробило твою морозную сферу.
— А вы?
— Мы оба были под сферой, — сказал Шен, помолчал и добавил без выражения: — Спасибо.
Барт напрягся ещё сильнее, на этот раз пытаясь не представлять их двоих, стоящих так близко, что хватило одного щита.
Это ощущалось так неловко, что хотелось сбежать или провалиться под землю, и он не мог решить, от чего было неловко больше — от этих мыслей, от очередной нотации про творчество в магии, или от того, что он делал морозный узор для Веры, рассчитывая, что никто больше его не увидит, а увидел Шен. Его всю жизнь учили, что магия — не игрушка, что она создана серьёзными людьми для серьёзных дел, и что, балуясь магией, он проявляет неуважение к отцам-прародителям, которые исследовали законы природы, чтобы дать людям власть над её частью, исключительно с целью творить великие дела. А он ерундой страдает, за что стыд ему и позор.
Было так неловко, что он утопал в этой неловкости, находясь больше внутри себя, чем в диалоге с Верой и Шеном, внешне он что-то обещал, за что-то извинялся, а внутри сидел скрюченный и мечтал исчезнуть и не быть. От него все чего-то хотели, а он хотел просто чтобы его оставили в покое, и каждой фразой пытался закончить разговор, выбирая всё более убедительные фразы, всё более честные и откровенные, но они не работали, и он находил ещё более убедительные, в какой-то момент поняв, что выкладывает такие вещи, о которых вообще не стоило говорить вслух, никогда, и он понимал это, но не мог остановиться, как будто его тошнило этой проклятой постыдной правдой, похороненной, но всё равно живой.