Вместо этого он сел, сопротивляясь желанию преклонить колени, и сидел в полутьме утренней церкви, в которой лишь теплилась в отдалении горстка свечей. Сидел, покуда в церкви никого не осталось, больше часа неподвижно и раскрыв глаза, и в его душе словно тихо распахивались врата за вратами. Он не вопрошал, он молчал. Ощущал покой и пустоту. Сторонние мысли пролетали, как бесшумные птицы. Он подумал о Красавчике Джо и позволил образу мальчишки встать перед ним, как для благословения. Подумал об отце и о сестре. Спросил себя: а если бы он сейчас отслужил свою последнюю мессу, ушла бы навеки из его жизни бесконечная любовь Бога, коя есть радость? В этом покое не было ни оживления, ни радости. Он вкусил восторг, без которого трудно будет жить. Неужели он должен был отказаться от драгоценной привилегии священства, от особой роли, которая, казалось, была для него столь важной, столь естественной? Он чувствовал, что был священником каждой частицей своего существа. Лишись он сана, и ничего не останется. Он был настолько священником, что, несомненно, должен быть вправе требовать от Бога подтверждения, что он призван. Но именно об этом он не должен был думать.
Когда Катон покинул церковь, то обнаружил, хотя не задумывался о более земных вопросах, что у него появились кое-какие неотложные дела. Брендан снова написал, приглашая приехать и пожить у него. Катон решил, что, возможно, поедет к нему, но не сразу, а через несколько дней. Не то чтобы он ожидал какого-нибудь нового озарения, но, прежде чем увидеть друга, хотел внести больше определенности в свое существование и, в частности, предпринять какие-то практические шаги в отношении Красавчика Джо. Он боялся видеть Брендана не потому, конечно, что опасался его упреков, но потому, что страшился собственного безумного желания поддаться на уговоры остаться в ордене, в этом доме, с его любовью.
Что до его ближайшего будущего, то, пока он сидел в церкви, ему стало ясно, что необходимо перестать прятаться. Эти несколько дней, оставшиеся до поездки к Брендану или возвращения в Лэкслинден, или куда там он в итоге отправится, он должен открыто прожить в Миссии, на виду и всем доступный, а также наконец более откровенно поговорить с Красавчиком Джо. Сейчас он понимал, как неблагоразумно с его стороны было допускать, чтобы между ним и мальчишкой возникли такие ненужные волнующие отношения. Сами эти отношения были опасной помехой. Неудивительно, что Джо насмешничал, говорил о себе всякие небылицы в надежде установить более непосредственную связь, просто зля Катона. Он должен рискнуть и поговорить с ним проще и откровенней. У него не было иных оснований, кроме собственных диких высказываний Джо, считать, что мальчишка впутался во что-то противозаконное или даже опасное. Да, револьвер. Джо сказал, что он был ненастоящий, подделка. В первый раз Катону пришло в голову, что, возможно, оно итак. Игрушка была довольно увесистой. Но возможно… Это тогда он увидел вывеску «РАСП РОБРЮКИ». Тем не менее его решение осталось неизменным, и он чувствовал мрачную благодарность к хрупкой, смешной, ужасной вселенной, помешавшей ему отслужить мессу.
Пока Катон шел в Миссию, проглянуло солнце, и, войдя в дверь, он оставил ее открытой, распахнул одно из окон, смотревших на улицу, чтобы впустить свежий воздух и показать, что он на месте. Дом обошелся бы и без его помощи. Он мог проветриваться сам. Его постельное белье было грязным, нижнее он давно не менял, от сутаны воняло. Неожиданное весеннее тепло заставило остро ощутить, какой он запущенный, заросший. Как он сказал Генри, он постоянно носил сутану как вызов. Большинство его коллег уже отказались даже от ошейника, как они называли белый пасторский воротничок. Катон не мог одобрить этого, как и того, что молодые монахини ныне бегали по Лондону в коротких юбочках и на высоких каблуках.
Полдень явил Красавчика Джо, быстроногого и свежего, в крахмальной рубашке в цветочек, широком бархатном галстуке и светло-лиловом полотняном костюме в талию. «Я увидел, что переднее окно открыто…» Катон предложил перекусить бутербродами с сыром и послал его за сигаретами и пивом.