— Я всего лишь человек, едва ли достойный именоваться философом, званием слишком высоким. Я видел, конечно, что вокруг меня преувеличенно ценят только грубую силу, презирают искусства, предпочитают им развлечения, влекутся к деньгам и к богатству и любят деньги много больше, чем доблесть и честь. Я правильно вывел из этого, что должен бе жать и скрываться, потому что перед этим злом я бессилен, как тот воробей, которого я сжал в кулаке, однако ж бежать я не смог, желание остаться оказалось сильнее меня. Я во второй раз отправился в Сиракузы, надеясь сделать мыслителя на троне из Дионисии Младшего. Я просил у него земель и людей, чтобы жить по законам моего государства, рождённого моим размышлением. Я так сильно подействовал на него, что он обещал, потом одумался и не сдержал своих обещаний, а меня обвинил, будто я побуждал Дионн и Феодота к освобождению острова олив и пшеницы от тирании. Я вновь убедился, что кормило правления нисколько не располагает к философским поступкам, но ученик мой Каллип был убеждён, что я не так, как бы следовало, принялся за дело. Совместно с Дионом он поднял мятеж, и они одержали победу, но и Дион не создал идеального государства, рождённого моим размышлением, и Каллип убил его и взял власть в свои руки и всё-таки произвёл не больше других для торжества справедливости. Я же с тех пор отрешился от государственных дел.
— Но ты поторопился, учитель. Слава твоя уже разнеслась по предвечной Элладе, и когда аркадяне с фиванцами основывали свой Мегалополь, в законодатели они пригласили не кого-нибудь, но тебя.
— Я предложил им поровну наделить всех сограждан землёй, ни для кого не делая исключения, но они отказались. Из этого я заключил, что они слишком свыклись с иными установлениями, чтобы принять мой совет, и отказался предлагать им законы.
Вскочив со скамьи, стремительно вышагивая по кабинету, почти не видя грустного старика, заспорил с ним напористей, громче:
— Как же ты мог? Ты ведь увидел, что именно деньги развращают души людей, что именно собственность превращает многих, если не всех, в непримиримых врагов, что богатые всё забирают себе, что только могут забрать, не всегда оставляя бедным даже мясо и хлеб, а бедные при первой возможности готовы перерезать глотки богатым, чтобы забрать у богатых то, что богатые забрали у них, и сделаться тоже богатыми. Зачем же ты предлагал им равную долю земли? Ведь равная собственность всё же останется собственностью, а собственность, даже поделённая равными долями, разъединяет и отравляет души людей. Нет, если так, то необходимо уничтожить деньги и собственность навсегда. Только в таком случае все будут в самом деле равны. Лишь отсутствие денег и собственности сделает каждого человека справедливым и честным. Почему ты не предложил им отказаться от собственности?
Платон равнодушно ответил:
— Они бы убили меня, как собаку.
Мор возмущённо воскликнул:
— И ты испугался, мудрейший из мудрых?
— Философу смерть не страшна.
Он сам был философом и разделял это мнение, но не тотчас поверил в искренность старшего мудреца и громко спросил:
— Может быть, ты и образ Сократа создал себе в назидание, предостерегая себя, что все советы твои порочным согражданам могут окончиться горькой чашей цикуты?
— В назидание, в назидание. Ты угадал, чужестранец. Однако же в назидание не себе самому. В назиданье другим. К примеру, тебе.
Мор крикнул враждебно, меняясь в лице:
— Стало быть, ты утверждаешь, что справедливость на земле невозможна?!
Старик не вздрогнул от крика, не изменился в лице, и голос его оставался невозмутимым и ровным, точно он говорил по-писанному:
— Доколе философы не станут властвовать в государствах или те, кого справедливо именуют тиранами, не обучатся воистину и правильно философствовать, так что философия и власть совпадут, пока не упразднится зловредное разделение того и другого, не будет спасения от страшных бед ни государствам, ни роду человеческому, ни отдельному человеку.
Слыша истину, бесспорную, давнюю, не принимая сердцем её, негодуя, нетерпеливо настаивал, подступая к одиноко сидевшему собеседнику:
— Хорошо, хорошо! Положим, что я согласен с этим твоим положением. Вот только ты мне скажи, каким образом должно соединить мудрость и власть, если и до нашей поры, через две-то тысячи лет, они решительно никогда не жили в дружбе друг с другом?
Поглаживая камень, на котором сидел, Платон отвечал едва слышно, почти не раздвигая бескровные губы, не шевеля точно каменной бородой:
— Ты не бойся того, что я скажу тебе, чужестранец, но соединить мудрость и власть невозможно. Мудрец с юных лет не знает дороги на площадь, не ведает, где судьи творят свой неправедный суд, постановления и законы ему ненавистны, потому что он не находит в них справедливости, а подчас и здравого смысла, участвовать в союзах, в собраниях, посещать политические обеды, добиваться политической власти ему не пригрезится и в мрачном сне.
— Власти добиваться и я не хочу, но я вот знаю уже, где творят суд, и ведаю дорогу на площадь.