Читаем Генрих VIII. Казнь полностью

Последним был принят акт, обвинявший в государственной измене Томаса Мора и епископа Фишера за настойчивый, дерзкий и надменный отказ от присяги.

Его четыре зятя и шурин, депутаты нижней палаты, принесли присягу и проголосовали за обвинительный акт, предав и покинув его на произвол короля.

Согласно этому последнему акту философу угрожала смертная казнь, если не примет присяги, однако, на счастье ему, палата лордов не признала акт обоснованным, и акт не становился законом.

После этого его стали допрашивать. В конце апреля в первый раз пожаловал Кромвель.

Было раннее утро. Он ещё спал и видел во сне океан, пустой и безбрежный, только мерно катились большие волны, озлащённые солнцем, катились спокойно, уверенно и могуче, а Мор любовался седыми валами откуда-то сверху и зачем-то отчаянно пытался понять, откуда так жадно, так озабоченно смотрит на них, на чём так шатко стоит, что вот-вот упадёт и полетит навстречу бездонной пучине, и с замиранием сердца страшился как раз не того, что сорвётся, а только того, что уже не узнать ему никогда, что поддерживало его в колыхавшейся высоте.

Голос Кромвеля грубо позвал:

— Проснитесь!

Вздрогнув всем телом, вытягиваясь под одеялом, вытаращил заспанные глаза и увидел прямо перед собой пристальный ненавидящий взгляд.

В чёрном камзоле, в чёрном берете, Томас Кромвель сидел перед ним, подбоченясь, опершись толстыми ладонями о колени широко расставленных ног, обутых в чёрные башмаки с простыми железными пряжками.

Мутный свет едва пробивался в глубоком окне. Было сумрачно, тихо, снаружи не долетало ни звука, словно и пленник, и новый секретарь короля, и эта тихая келья парили над бездной.

Он всё ещё падал, как снилось во сне, и приходил в себя нехотя, медленно и с трудом, то открывая, то вновь закрывая глаза.

Не дожидаясь, пока Мор очнётся совсем, не сводя затаившихся пристальных глаз, Томас Кромвель скороговоркой сказал:

— Я пришёл, чтобы спасти вас.

Приподнялся.

От Томаса Кромвеля потянуло свежестью утра.

Привыкший за много дней к тяжёлому, затхлому, ненавистному воздуху заточения, с жадностью втягивал в себя эту свежесть, с грустной радостью жмурил глаза, всё ещё ослеплённые блеском сердитых валов, и отмахнулся ворчливо:

— Лучше бы дали поспать.

— Почему вы не верите мне?

Взглянув одним глазом на плутоватое, ханжески вытянутое лицо бывшего ростовщика и сборщика податей на службе у кардинала Уолси, снова жмурясь, но теперь не от солнца, потягиваясь, пытаясь понять по мутному свету, неласково, стыло млевшему в глубоком окне, каким было нынче утро на воле, каким будет нынешний день, признался с открытой издёвкой:

— Я бы поверил тебе, кабы сам ты поверил себе.

Голос Кромвеля зарокотал приглушённо, но грозно:

— Признайте новые акты, и вы обретёте свободу, ещё на землю не опустится вечер.

Удивляясь, как все эти жадные выскочки падки на разного рода пышную чушь, с сожалением представляя себе холодное утро, густой весенний туман, тёплый день, согретый улыбчивым солнцем, свежую зелень полей, обещавшую урожай, тихий вечер где-нибудь на вершине холма, откуда хорошо наблюдать незримо и плавно заходящее солнце и стадо коров, воз вращавшихся в город, лениво признался:

— Мой ум не занимают больше такого рода вопросы. Всё это, ваша милость, мирские дела.

Кромвель холодно рассмеялся:

— Так я и поверил, чтобы ваш ум...

Не открывая глаз, надеясь хоть мысленно воротиться к солнцу и рощам, перебил:

— У меня нет никакого желания входить в обсуждение ни новых титулов английского короля, ни старых титулов Римского Папы. Отныне я беседую только с Всевышним.

Кромвель насмешливо пояснил:

— Это означает только одно: сам с собой вы их дан но обсудили.

Возразил, снова ложась на жёсткий тюфяк и натягивая на себя одеяло толстого неокрашенного сукна:

— Дай мне поспать.

На мгновение растерявшись, должно быть, посидел неподвижно в полном молчании, Кромвель вдруг принагнулся к нему и пониженным доверительным голосом произнёс:

— Постойте, поспите потом, я обязан сказать, что вы совершаете большую ошибку.

Нехотя возразил, со старанием подтыкая под себя по бокам одеяло:

— Не надо, я сплю.

Тогда Кромвель двинулся всем крепким телом и тронул его за плечо тяжёлой рукой:

— Послушайте же меня!

С недоумением поглядел на него:

— Помилуй, ваша милость, ты, верно, позабыл слова Эпиктета.

Кромвель отпрянул, потерявшись от неожиданности, растерянно пробормотал:

— Какие слова?

Напомнил с иронической лаской тому, кто не утруждал себя чтением книг:

— Между тем Эпиктет говорит: «Не думай, что всем приятно слушать то, что тебе приятно сказать».

Под Кромвелем заскрипел табурет:

— Я обязан сказать.

Спокойно поправил его:

— Впрочем, прости, я в самом деле забыл, что ты никогда не читал Эпиктета. Это важное обстоятельство отчасти извиняет тебя.

Кромвель нетерпеливо вздохнул:

— К чёрту вашего Эпиктета и всех прочих Эпиктетов на свете. Король мне приказал, и вам придётся выслушать всё, что я вам скажу.

Сон пропал, и Мор сел на измятой постели:

— Стало быть, спасти меня желал бы король, а вовсе не ты?

Кромвель понизил голос, с видом заговорщика оглядываясь на толстую дверь:

Перейти на страницу:

Все книги серии Великие властители в романах

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза