Леону сделалось грустно, как и всегда в момент (увы, необходимого) умножения сущности. Умножения, от которого сущность определенно лучше не становилась. Или становилась? В той степени, в какой смертный грех воровства предпочтительнее смертного же греха прелюбодеяния?
Он вдруг подумал, что сущность в принципе неделима, как кантовская вещь в себе. Точно так же «в себе» и сущность. Не б…, так воровка, подумал Леон, не воровка, так б… И при этом добрая и сострадательная. Самая моя любимая! Умножать сущность было все равно что делить ядро атома. Конечный и единственный итог — взрыв. В то время как неделимая «сущность сущностей» могла по поэтичности спорить со знаменитой «Песней песен». Но человечество избрало путь не поэзии, но взрыва.
Как бы там ни было, прицел накрылся. Леон, конечно жалел, но не сильно. Все, что нужно и даже больше, значительно больше, он в него увидел.
— Опять эти из Урицкого, — вздохнул капитан.
— Их видели на другом берегу, когда он бегал по деревне с топором, — сказал Митрофанов. — Не зацепишь.
Дядя Петя — остывший, твердый, с проясненным, очищенным от сомнений лицом (при жизни оно таким не было) с видоизмененными щеками (в них насильно заправили распухший язык) — лежал на крепком свежеструганом столе в просторном предбаннике. Леон почувствовал, что глаза его по-новой наполняются слезами.
— В Песках пожар — свидетели, — сказал капитан. — В Мартемьянове авария на ферме, десять коров убило током — свидетели. В Лошаках отравили химией озеро — опять свидетели. Теперь самоубийство в Зайцах. Митрофанов, ты посылал запросы, что ответили?
— Сидел только один, Мерлуев, — отозвался Митрофанов, — по бытовой, за растрату, был главбухом в артели. У армяшки трехлетний неплатеж по алиментам, но и медицинских справок о нетрудоспособности тьма. Не прищучишь. Лысый привлекался в шестьдесят втором в Новочеркасске. До суда не дошло. Видать, кого мог, заложил и потом, наверное, стучал по мелочевке, потому что и прописочка у него, и комнатенка в коммуналке в Луге. Сейчас они оформлены в куньинском строительном кооперативе «Микула Селянинович» разнорабочими. Допросим, составим протокольчик.
— Не нравятся они мне, — покачал головой капитан.
— Да кто тут, капитан, вообще может нравиться? — не выдержал молодой, не по чину горячий лейтенант Митрофанов.
— Кто? Которые понятыми пришли, это же… — замолчал, не находя определений для Егорова и тряпичной бабушки. А закончил как-то странно и неожиданно: — Какие выборы? Какие референдумы? Какой закон о милиции?
— И тем не менее, Митрофанов, — опустился на скамейку перед столом, на котором лежал покойник, капитан, — это наша страна, наши люди, и мы здесь для того, чтобы отстаивать законность и справедливость.
— Законность и справедливость? — воскликнул, окончательно презревший субординацию, Митрофанов. — Да где ты, капитан, в Анголе, что ли, таким сознательным стал? У негров научился? Нас лажают, капитан, лажают вглухую, по-черному! Какая справедливость, когда доллар идет за… — махнул рукой. — Когда наша новая власть спит и видит, как бы продать Кунью?
Мысли у Митрофанова прыгали. С пунктирно мыслящими людьми трудно разговаривать. Спорить еще труднее. Больно уж они раздражительны и непоследовательны.
Между тем, если верить народным представлениям, душа дяди Пети летала поблизости: над хозяйством, над домом, а может, прямо над столом в бане. Душе, надо думать, был удивителен разговор о курсе доллара к рублю, о предполагаемой продаже Куньи. Как будто не лежал в помещении покойник.
Впрочем, милиционеры не были близкими дяде Пете людьми, находились здесь по служебной надобности, поэтому могли говорить о чем угодно.
— Кто же купит нашу Кунью? — искренне удивился капитан.
— А разве тебе неизвестно, — нехорошо, как еще нормальный, но уже начинающий сходить с ума человек, улыбнулся Митрофанов, — что на все, что продается, даже на кучу дерьма, находится покупатель? Или ты, служа в милиции, того не понял?
— Я в милиции недавно, — с достоинством ответил капитан, — но все же поболее тебя, Митрофанов.
Тут оба уставились на Леона, как будто впервые увидели. И оба (это было совершенно очевидно) ощутили облегчение, что можно не продолжать тягостный, смещенный относительно привычных (вернее, долженствующими такими быть) представлений, неопределенный, как само нынешнее время, разговор. Или на худой конец понизить его градус.
— Ты, парнишка, тоже за демократию? — усмехнулся капитан.
И вновь, должно быть, удивилась (если ей еще не надоело удивляться) бедная дяди Петина душа. Она была сиротой при жизни. Сиротой осталась и после смерти. Никому не было дела ни до живого, ни до мертвого дяди Пети. Зато было — до демократии. Дяди Петиной душе просто не оставалось ничего иного, как возненавидеть демократию. Хотя нет, Митрофанову было дело до покойника. Но как-то сугубо утилитарно.
— Как от нашего жмурика, — покрутил носом Митрофанов, — бражкой тянет. Как от живого. Это сколько же надо было выжрать!