В лифте Тер-Агабабов вдруг стремительно приколол к лацкану кожаной куртки Аристархова электронного — на иголке — жучка.
— Если пискнет… — властно, гипнотизирующе уставился ему в глаза. Аристархов почему-то подумал: вот так он обламывал нужных ему людей в зоне.
— Уже пищит, папаша! — едва сдержался капитан, чтобы не рассмеяться. Он запросто мог придушить Тер-Агабабова прямо здесь в лифте, как большую крысу. Без малейшего писка.
— Услышишь, войдёшь в кабинет и… — Взгляд Тер-Агабабова утратил блеск, как бы подёрнулся пеплом.
— Уже вошёл, — Аристархов извлёк из куртки жучка и теперь не знал, то ли мирно вернуть Тер-Агабабову, то ли всадить вместо серьги в его большое жёлтое ухо.
— Застрелишь его. А потом всех, кто будет мешать, пока мы идём к машине.
— Переутомился, Тер, Москва тебя доконала, — Аристархов решил немедленно вернуть пистолет. Но тут лифт остановился. Они вышли в коридор. Молодой человек с рацией в руке пригласил их следовать за собой.
— Ты не способен убить человека, — задумчиво произнёс Тер-Агабабов. Аристархов не понял, чего в его голосе больше — сожаления или удовлетворения. — Можешь только бубнить, как попугай, Россия гибнет, а вот решиться на что-то… Все вы русские такие. Поэтому вас должно резать или стричь! — совершенно неожиданно закончил великим Пушкиным.
Вступили в огромную и светлую, как спортивный зал, приёмную. Молодой человек лениво взял со стола металлоискатель, пробежал им по одежде Тер-Агабабова. Шагнул к Аристархову.
— Он подождёт в приёмной, — взялся за ручку двери Тер-Агабабов.
«А если бы ничего не сказал?» Всё это напоминало низкопробный боевик, в котором капитан Аристархов помимо собственной воли исполнял некую, не вполне ему ясную, но определённо скверную роль. Вместо того чтобы немедленно врезать по морде режиссёру да и уйти со съёмочной площадики. Схожее ощущение он испытывал в Германии, но там боевик походил на трагедию, тогда как здесь, в России, в самом её сердце — в здании Совмина на Старой площади — на какой-то идиотский нелепый фарс. Желание уйти крепло с каждым махом надраенного медного маятника в гигантских напольных часах в гигантской приёмной не то третьего, не то четвёртого человека в государстве, к которому вот так запросто вошёл неведомый миру Тер-Агабабов.
Аристархов решил оставить ключи от машины секретарше или охраннику, но вспомнил про пистолет, из которого должен был всех тут (если пискнет жучок) перестрелять.
Пока капитан размышлял, как поступить с пистолетом дверь кабинета открылась. В приёмную вышли Тер-Агабабов и примелькавшийся на телеэкране ухоженный, тщательно причёсанный хозяин кабинета.
— Капитан Аристархов — мой друг, — вдруг обьявил Тер-Агабабов. Хозяин кабинета, телевизионно улыбнувшись, крепко пожал ему руку, как если бы Аристархов был (стал?) и его другом.
— Рад познакомиться, слышал о вас, надеюсь, это не последняя наша встреча, — прошагал в глубь приёмной, что-то тревожно зашептал в ухо секретарше.
Аристархов подбросил на ладони ключи от машины, выразительно скосил глаза на внутренний карман, откуда рельефно выпирал пистолет.
— У меня здесь кое-какие дела, — на мгновение задумался Тер-Агабабов, — но я не хочу тебя задерживать. Воспользуюсь, — презрительно усмехнулся, — правительственным транспортом. Машину заберу завтра утром в монастыре.
— Как ты утром доберёшься до монастыря? Я могу…
— Доберусь! — подмигнул Тер-Агабабов. — Я тебя сорвал с места, что тебе, на электричке обратно? Завтра утром, хоп? Насчёт ГАИ не волнуйся, Володя даст оповещение, чтобы не беспокоили, — и, подхватив под руку возвращавшегося от секретарши хозяина, скользнул вместе с ним в прохладные глубины кабинета.
12
На залитой солнцем Старой площади возле миллионерского «вольво-960» Аристархов ощутил себя полнейшим идиотом. Площадь была пуста. Никто не следил за капитаном, никто не преследовал его. Некогда в Германии замах был на трагедию. Сейчас в России недостало даже на фарс. Аристархов испытал отчаянье, близкое к безумию. Молодой, полный сил, он стоял посреди залитой солнцем Старой площади — одинокий, никому не нужный. Даже бандиту с большой дороги Тер-Агабабову.
Усаживаясь за руль «вольво», Аристархов понял, что отныне его отчуждение от окружающей жизни сделалось абсолютным и непереносимым. На житейском уровне — в полку, у Лены в мастерской, в келье — он как-то приспособился к повсеместному убожеству и ничтожеству, смирился с ними, частично отнёс их на счёт собственной неприспособленности к новой жизни. Аристархов видел одну её сторону. Кто-то, возможно, видел другую.
Но только что он побывал в верхней части механизма, переделывающего жизнь страны на новый лад. И всё — жизнь, страна, люди, он сам — ни на что не годный, ни к чему её способный, — всё вдруг предстало ему до боли омерзительным. Капитан как бы примерил на себя весь стыд России и сейчас опускался в глубь земли (Старой площади), как былинный Святогор под тяжестью этого узелка.