1956, 5 апреля
Здравствуй, мама!
Получил твое письмо. Что случилось с твоей рукой? Какая новая болячка свалилась на мою лысеющую голову? Я, к сожалению, ничем не могу помочь сейчас, сам не знаю, как доживу до получения каких-либо денег. Едва вот наскреб на конверт, а гонорар будет не раньше 25-го. И то – хорошо, если будет.
Со статьей вышла самая обыкновенная задержка. К этому я в последнее время так привык, что более ничему не удивляюсь. Сначала разводят руками и говорят: «Ах, черт возьми! Как талантливо, как здорово, как хлестко! Вот так надо писать, а то ведь у нас повальная серятина и тягомотина». А потом говорят: «Видите ли… вот мы тут читали… знаете, как-то оно у вас это самое… залихватски, что ли? Своеобразно как-то слишком, вы понимаете? Нет-нет, вы не подумайте, что мы предлагаем вам испортить… боже упаси! Сейчас такая борьба за интересность, а мы будем прижимать одного из самых талантливых и смелых авторов. Но все-таки надо это как-то, знаете, отрегулировать, смягчить, округлить… этак, знаете ли, унять полет фантазии. В общем, подумайте, подумайте, вам видней… и придите недельки через полторы». Вот такие истории повторяются с каждой моей вещью, а между тем на страницу идет самое дерьмо, от которого все носы воротят. Да в этом, собственно, и сама редакция признается с сокрушением.
Вещи, над которыми я работаю не меньше недели, возвращаются ко мне с пометками, а то, что пишется левой ногой за два-три часа, идет безоговорочно. Мне уже говорят: учитесь писать проходной материал, с ним меньше мороки, никто на него не обращает внимания, он проходит через оба уха без какой-нибудь ощутительной задержки. А на ваших вещах взгляд не может не остановиться, вот и пеняйте на себя. Никто не назовет меня бездарным или халтурщиком, только я хожу голодный и не могу продать изделий своего труда.
Хочу, наконец, развязаться с критикой. Отобрал пять лучших своих рассказов и отделываю их до филигранной ясности. В критике нельзя работать талантливому человеку, это не времена Белинского и Писарева, когда нуждались в истине и жаждали схватки. Теперь критика что-то такое формулирует, задевает какие-то авторитеты, они обижаются и давят своими афедронами на редакции. Нет, я изберу другой путь. Я превращу свои недостатки в достоинства. Я пишу о многом ярко и хлестко – прекрасно, пусть это будут яркие и хлесткие рассказы, пьесы, очерки. Они не заденут ничьих интересов, но зато я скажу все, что хочу сказать. А на авторитеты мне наплевать. Стоит ли ходить голодным, чтобы доказать какому-то Кочетову, что он не Достоевский? Думаю, не стоит.
Все это так, но вот денег нет. Нет никакой базы. У меня сейчас такая злоба, что дайте мне 1000 рублей, и я переверну весь мир, по крайней мере, мир литературный и театральный. Только злоба и поддерживает мои силы, потому что изголодался я до озверения. Обидно вспоминать свою молодость. Почему каким-то гнусным, тупым и пошлым пижонам не приходится унижаться из-за 100 рублей, почему они ездят в папиных «победах» и имеют собственные кабинеты в шестнадцать лет отроду? И почему ко мне так несправедлива судьба? Сколько я себя помню, я всегда голодал: голодал в Чалдоваре, голодал в Саратове, впроголодь кормили нас в Кутаиси, промелькнуло полуголодное студенчество, и вот голодаю теперь. Когда это все, наконец, кончится? Неужели только тогда, когда я наживу катар желудка и буду не способен радоваться жизни?
Не хочется писать все эти жалобы, но таково у меня сейчас на душе. А ты требуешь денег, и хозяйка питерская требует денег, и все кредиторы смотрят косо, хотя живут намного лучше моего. Когда вот так и подумаешь: а не удавиться ли мне? Но для этого слишком много у меня злобы.
Ладно, не буду тебя расстраивать, буду писать о фильме «Мексиканец». Завтра надо сдавать ее в «Правду». В общем, читай «Правду» и «Совкультуру» – должен же я наконец проявиться!
Ну, пока. Выздоравливай. Жму руку.
Жора
P. S. Письмо я, разумеется, передал в ЦК телефона, по которым велели звонить начиная с 15–20. Пока еще не звонил, конечно (FSO).