На Оскарсгатен Герман пошел спиной вперед: если кто-то идет по его следам, пусть думает, что он повернул. Рядом на снегу тянулись другие следы. Он даже остановился, чтобы рассмотреть их. Это были следы двух ног с шагом почти в метр, и притом вывернутые носок к носку. Сбоку от каждой ноги – следы палки. Понять, в какую сторону шел человек, почти невозможно. Герман долго-долго разбирался, а потом пошел по этим следам вниз на Фрогнервейен, там они сворачивали влево и тянулись вдоль трамвайных путей до улочки Лангбрекке, потом повернули на нее и остановились перед витриной. Вывеска гласила: «Салон красоты и педикюра на Фрогнере[11]
». Герман прижался носом к стеклу, а руку приставил козырьком, чтобы лучше видеть. В салоне сидела Муравьиха. Ноги она поставила на скамеечку, другая женщина стояла на коленях и терла ее ступни, а еще одна тянула ей пальцы. Герман даже дышать перестал. Может, они ищут муравьев как раз? Герману их не было видно, но на полу стоял таз – наверняка чтобы топить в нем муравьев. Неожиданно Муравьиха повернула лицо и посмотрела на Германа. Он пригнулся, но не успел: она заметила его. Вид у нее был не то чтобы сердитый, но ужасно грустный, это даже хуже. Герман сорвался с места и припустил прочь, придерживая шапку, и сбавил скорость только на Драмменсвейен. Чинно прошел мимо лавки Якобсена, даже не взглянув на окна. Его по-прежнему грызла мысль: кто же звонил завучу утром?Из магазина выскочила мама и побежала за ним, но Герман знай себе шел. Она догнала его на следующем перекрестке, сердитая и запыхавшаяся.
– Герман, что случилось?
– Да вроде ничего.
Герман отвернулся, но мама зашла с другой стороны. Она была не слишком-то похожа на себя обычную. И до Германа наконец кое-что дошло. Зря они все думают, что обдурить Германа Фюлькта так легко.
– Сегодня на машину Якобсена-младшего наехал трамвай. Весь бок ободрал. Представляешь?! Столько снега навалило, что под ним рельс не видно.
Герман слушал в полтора уха.
– Дело кончилось дракой. Он огрел кондуктора морковкой по голове!
Мама залилась смехом, но Герман не поддержал ее.
– А что это ты сделал с помпоном?
– Ничего.
– От него почти ничего не осталось!
– Ты его плохо пришила. Он взял и оторвался, – сказал Герман и пошел дальше.
А мама осталась стоять.
Обернуться Герман и не подумал.
Снова начался снегопад, и к тому моменту, когда Герман не спеша, вразвалочку завернул за угол, мама уже основательно продрогла.
Герман лежал на спине, уставившись в потолок. В узком зазоре между шапкой и одеялом чернели тонкие полоски глаз.
– Надо поесть хоть немного, – тихо сказала мама.
Папа держал наготове бутерброды аж с коричневым сыром и клубничным вареньем. Ну и зря. Герман сжал под одеялом кулаки. Папа ушел в ванную, ополоснулся, переодел рубашку, вернулся и сам съел бутерброды. Мама поглаживала одеяло. На улице уже стемнело.
– Я просто хотела тебе помочь, – прошептала она.
– Ты растрепала завучу, теперь вся школа знает, – сказал Герман.
– Я не хотела, – лицо у мамы цвета белой скатерти, а рот – как темная клякса. – Они тебе что-то сделали?
Герман не сводил взгляда с потолка, тот проседал на глазах. В конце концов Герман вытянул руку – поймать его, пока не упал на голову.
– Нет, – ответил он.
Папу терзала какая-то дума, тяжелая, судя по тому, что он сидел на краешке стула и съеживался все сильнее, скоро голова и плечи вообще исчезнут между колен. Мама толкнула его локтем, и он заговорил – должно быть, учил текст весь вечер.
– Знаешь, Герман, сейчас, видимо, той железной расческой пользоваться не стоит…
Он безнадежно буксовал, и мама поспешила на выручку:
– Зубцы слишком жесткие и острые, тебе это вряд ли полезно, доктор завтра наверняка скажет то же самое.
Герман смотрел на них одним глазом.
– Мы тебе ее, конечно, вернем, как только ты… как только ты поправишься.
Герман распахнул оба глаза.
– Давно выкинул ее.
Они склонились над ним с какими-то странными лицами.
– Что ты сказал?
– Врунишка-врунишка, голова как шишка!
Родители еще немного посидели молча, потом подобрали отвисшие челюсти, аккуратно встали и бочком вышли. Мама оставила щелочку, в нее падала полоса света и прорезала комнату, вдоль нее клубились расплывчатые тени.
– Закройте дверь!
Дверь тихо захлопнули, полоса со вздохом растаяла. Теперь светился только глобус на подоконнике.
Герман лежал с открытыми глазами и думал, что не уснет больше никогда. До конца дней он будет бодрствовать, пока не выпадут все волосы до последней волосинки и голова не станет гладкая, как глобус, или каштан, или луна. А тогда его отправят в кругосветное турне с цирком уродов и выставят напоказ в клетке, между самым большим лилипутом и зеброй без полосок, и кто на него глянет – помрет от смеха.
Потолок вернулся на свое место, но теперь куда-то провалился сам Герман. Темнота сгустилась, и он будто опустился в бассейн, полный ушастых медуз. Веки отяжелели, как черепицы, чтобы поднять их, нужны четыре костыля на каждое. Вскоре исчезли все звуки: звон и лязг трамвая на Драмменсвейен, музыка по радио, голоса в квартире, ветер на всем белом свете.