— Да, сэр, — ответил тот ясным, выстуженным голосом. Герцог пытался понять секрет его бойкости. Какой видится жизнь этому Алеку? Похоже, он платит миру его монетой — комедианствует, ерничает. Эти крашеные волосы, похожие на зимнюю, сбившуюся овечью шерсть, со следами туши выпуклые глаза, тесные подстрекательские брюки и что-то овечье даже в издевательском его веселье — нет, он актер с воображением. И свое испорченное воображение он не принесет в жертву окружающей порче, он подсознательно объявляет судье: — Твои права и мой позор — одного порядка. — Скорее всего он так себе это мыслит, решил Герцог. Сандор Химмельштайн утверждал в запале, что всякий человечишка блядь. В буквальном смысле слова судья, конечно, ни под кого не ложился, но он безусловно сделал все что нужно и где нужно, добиваясь этого назначения. Достаточно посмотреть на него, чтобы не корить себя за напраслину: лицо циника, такое никого не обманет. Зато Алек претендовал на некий романтизм и даже определенную долю «духовного» кредита. Кто-то, должно быть, убедил его, что фелляция откроет ему истину и честь. Этот порченый крашеный Алек — он тоже имеет идею. И он чище, выше любого педераста, потому что не лжет. Не у одного Сандора такие вот дикие, куцые идеи истины, чести. Реализм. Грязь высокоосмысленная.
Всплыли наркотики. Чего и следовало ожидать. Это на них понадобились деньги, не так ли?
— Так, ваша честь, — сказал Алек. — Я почти раздумал, потому что это не женщина, а мясник. С такой страшно связываться. И все-таки решил попробовать.
Мари Пунт без спросу рта не открывала. Стояла, подав голову вперед.
Судья сказал: — Алек, если так будет дальше, земля горшечника (Купленная на возвращенные Иудой тридцать сребреников земля «для погребения странников») вам обеспечена. Годика через четыре, пять…
Могила! Опустевшие глазницы, сгнившая резиновая улыбка. Что, Алек? Не пора задуматься, взяться за ум? Только куда выведет Алека его ум? На что ему рассчитывать? Сейчас он возвращается в камеру, покрикивая: — Привет! Всем привет! — Улещивает, тянет время. — По-ка-а! — Его выталкивают наконец.
Судья помотал головой. Беда с педами! Он достал из черной сутаны платок, вытер шею, отразив лицом золотую россыпь ламп. Расплылся в улыбке. Мари Пунт еще стояла, он сказал: — Благодарю вас, мисс. Вы тоже можете идти.
Герцогу увиделось, как присутствует он при всем этом, картинно скрестив ноги, уперев в бедро острый овал шляпы, напряженной позой распялив застегнутый полосатый пиджак, как наблюдает за всем с понимающей выдержкой, с открытостью и сочувствием, словно вторя песенке, откуда вспомнились слова: «Мухи любят тебя и меня, мухи не любят Иисуса». Приличный, достойный человек не подвергается полицейскому судилищу, не опустится до скотского уровня мученичества и кары. Склонившись набок, Герцог с трудом лез в карман. Есть чем позвонить? Пора звонить Вакселю. Не добравшись до монет (толстеем?), он встал. И сразу почувствовал, что с ним происходит неладное. Словно в кровь впрыснули страшную, горячую горечь, отчего вспыхнули колотые иголками вены, лицо, сердце. Он знал, что бледнеет, хотя в голове бешено стучал пульс. Он видел, как судья поднял на него глаза, точно напоминая, что, уходя, вежливый человек прощается с хозяином… Повернувшись к нему спиной, Герцог выскочил в коридор, толкнув дверь от себя. Повозившись с неразмятой петлей на новой рубашке, расстегнул ворот. Лицо взмокло от пота. У высокого, до пола, широкого окна он понемногу наладил дыхание. В основании окна была металлическая решетка. Оттуда тянул сквознячок, под складками темно-зеленых штор шевелилась пыль. От сердечной недостаточности умерли некоторые его ближайшие друзья, а главное, дядя Арий, не говоря уж об отце, и временами Герцогу казалось, что он тоже умрет в одночасье. Хотя — нет, мужчина он крепкий, здоровый, и такого… Что ты городишь? Однако предложение он закончил: такого везения ему не будет. Нужно жить, исполнить свое назначение, каким бы оно там ни было.