Через все это он тоже прошел. И если не почему-либо еще, то из-за множества осадивших его болезней приведенный отрывок не удовлетворял его. Поглядывая с умеренной для Нью-Йорка высоты на обеденное многолюдье, муравьями облепившее его подслеповатое стекло, закутанный в помятую рубашку, прихлебывая остывший кофе, отставленный от ежедневного труда во имя великих свершений, хотя и не было у него сейчас уверенности в своем призвании, Герцог снова и снова тянул себя обратно в работу. Уважаемый д-р Моссбах, мне досадно, что Вы не разделяете моего отношения к Т. Э. Хьюму и его определению романтизма как «расколотой религии». Кое-что в его позиции заслуживает поддержки. Он хочет, чтобы вещь была четкая, сухая, простая, чистая, прохладная и крепкая. С этим, я полагаю, мы все согласимся. Меня тоже отталкивает «сырость», по его слову, и роение романтических чувств. Я знаю, каким негодяем был Руссо и вырожденцем (речь не о его неджентльменском поведении — не мне его осуждать). Однако я не представляю нашего ответа на его слова: «Je sens mon coeur et je connais les hommes»[101].
Консервативно разлитая в бутылки религия — оно что, по-Вашему, лишит сердце эдакой силы? Последователи Хьюма возвели стерильность в истину, расписываясь в собственном бессилии. Это у них вместо страсти.
Все еще он побеждал, все еще разящей была его полемика. Его учтивые формулировки часто были напитаны ядом. Сговорчивый, скромный, он не заблуждался на свой счет. Сознание правоты, крепнущей силы шли из нутра, начинали зудеть ноги. Странные они, роскошные победы гнева! В Герцоге пропадал заядлый сатирик. Но он понимал, что не этим истребляется заблуждение. Он начал страшиться побеждать, страшиться побед неограниченной суверенности. Человеческая природа — а что это такое? Уверенно писавшие о ней, раскрывшие нам глаза на то, какие мы «внутри», Гоббс, Фрейд и прочие к «большим нашим доброжелателям не принадлежат»[102]. Это же справедливо в отношении Руссо. Когда Хьюм ополчается на романтиков за то, что они приплели Совершенство к человеческим делам, я на его стороне, однако мне претит его сугубо карательный подход. Меньше всего озабоченная определением человеческой природы, памятуя лишь о дееспособности исследования, современная наука приходит к глубочайшим выводам, не касаясь имен вообще, признавая лишь блестящую работу интеллекта. Обретенная тут истина может оказаться нам вовсе ненужной в жизни, но, может статься, самое лучшее сегодня — это объявить мораторий на определения человеческой природы.
И Герцог характерным рывком оборвал тему.