Но если тартуская семиотика перестала всерьез рассматриваться как актуальный научный метод (за исключением сильно поредевшей горстки подвижников), то кризис концепции личности, или, точнее, особого типа социального контракта между интеллигенцией и обществом, сложившегося в московско-тартуской школе и распространившегося далеко за ее пределами, продолжает болезненно переживаться. Кризис отечественного структурализма повлек за собой не просто разочарование в научной доктрине: он поставил под сомнение тот идеал личности, который символизировала собой московско-тартуская школа и который долгие годы был важной ценностью для советской интеллигенции (независимо от отношения — иногда весьма критического — к московско-тартуской школе как к научному проекту). Действительно, для многих представителей интеллигенции связь с Московско-тартуской школой, которая особенно сильно ощущалась в 70–80-е годы, основывалась скорее на близости к воплощенному в ней культурно-антропологическому идеалу, нежели на приверженности структурализму. Именно кризис этого культурного феномена обозначил конец структуралистской парадигмы в России, хотя первые признаки разочарования в семиотическом учении стали проявляться гораздо раньше[144]
.Распад двух больших «домашних» парадигм — марксизма и семиотики, сходная судьба «малых» — таких, например, как российская школа «Анналов», — и обнаруженное следом «предательство переводов» несколько притупили чувствительность российской гуманитарной интеллигенции. Особенностью российского переживания кризиса, по сравнению с восприятием французских коллег, стала его крайняя банализация. Надо сказать, что столь же притупленной оказалась и реакция интеллигенции на тот социально-политический строй, а именно государственно-мафиозный капитализм, который приобрел свои законченные формы в последние несколько лет. Кризис стал рассматриваться как норма жизни, естественный ход вещей.
«Констатации кризиса русской филологии стали настолько привычными, что сами по себе мало у кого вызывают возражения»
— этими словами А. М. Эткинда[145]
можно резюмировать сказанное.Историки, задумывающиеся о состоянии своей науки, пишут о смерти истории как о свершившемся, общепринятом и даже несколько тривиальном факте, который не нуждается в дополнительных комментариях. Филологи не отстают от историков, а за ними, правда с некоторым отрывом, следуют представители других дисциплин.
«Нормализовать» кризис помогает пародийное воспоминание о «перманентном кризисе буржуазной науки» в советское время.
«Сколько себя помню, всегда говорили о кризисе социальных наук. Моя докторская диссертация в 1959 г. называлась „Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли“. Но слово „буржуазный“ можно убрать, а кризис исторической мысли был вполне реальным в XIX в. <…> Кризис — это просто нормальное существование. Просто людям, которые в интеллектуальной истории не укоренены, это представляется чем-то серьезным, а тем, кто укоренен, это представляется так, что идет процесс развития, в котором бывают разрушительные и конструктивные фазы»,
— размышляет один из основателей советской социологии И. С. Кон.
Еще одна стратегия релятивизации кризиса связана с понятием нормальности. Резкий упадок общественного интереса к гуманитарному знанию, идейный хаос и застой заставляют коллег вспоминать Томаса Куна, ссылка на которого часто скрывает намерение говорящего выдать существующее положение дел за «нормальное». Естественным дополнением «нормального кризиса» становится «нормальная наука».