Но может быть, в основе неспособности старшего поколения — передать, младшего — принять отечественный опыт лежит неготовность признать историю советского режима частью своей собственной, семейной, личной истории, что означало бы признать свою долю ответственности за него?
За последние десять лет Россия дала миру пример уникального отношения к своей истории[181]
. В Германии и Франции, в США и Италии память о черных страницах истории XX в., память Аушвица — это острая, болезненная политическая тема. Непоправимое прошлое постоянно присутствует в настоящем, заставляя тех, кто никогда не надевал свастику и не состоял в Гитлерюгенде, кто родился значительно позже распада Третьего рейха, терзаться вопросом о том, почему это сделали родители и деды. Спор историков, о котором речь шла выше, мгновенно вылился на первые полосы газет именно потому, что в Германии прошлое не прошло.В России либеральная или демократическая интеллигенция, использовав советское прошлое для свержения коммунизма, поспешила забыть о ГУЛАГе и сталинизме, а заодно и о более поздних эпизодах чудовищной отечественной истории. Россия, в которой советская история подменила собой память трех поколений, «порвала» со сталинским прошлым, и настолько радикально, что в результате во всей большой стране, за исключением «верных ленинцев» не осталось никого, кроме «жертв сталинизма».
Именно в этом и заключается отличие между отношением к прошлому в Германии и в России. В одном случае это признание обществом своей коллективной вины и ответственности за прошлое. В другом — отрицание всякой связи с прошлым, которая могла бы поставить под удар положительный образ современного постсоветского общества или его отдельных членов. «Постсоветские памятники (жертвам террора. —
Усиленное спасительным грузом времени и отказом мирового сообщества признать коммунизм криминальным режимом, безразличие сомкнулось над страшными страницами советского прошлого, сделав это прошлое для его наследников чужим прошлым, чужой историей. Коллективная безответственность за прошлое изгнала политику из памяти о нем: если никто не виноват в происшедшем и все мы — «по-своему» жертвы (сталинизма, мирового исторического процесса), то в чем может состоять тема политических дебатов или общественного интереса? Не является ли провал либералов и демократов на последних выборах напоминанием мертвых о том, что они устали хоронить своих мертвецов?
Привлекательность левоэкстремистских идей, отсутствие иммунитета к «тоталитарной повседневности» — не покажется ли это слишком большой платой за забвение. И какое будущее обещает — в том числе и российским социальным наукам — молодежь, не способная противостоять «скромному обаянию фашизма»?
Русское лекарство от теорий
Разве уж и пьес не стало? — ласково-укоризненно спросила Настасья Ивановна. Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть — в двадцать лет не переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять?
Благодаря книге Жирмунского «Байрон и Пушкин» русская байроническая поэма как была, так и осталась единственным жанром, описанным с той подробностью, которая нужна, чтобы писать историю литературы. Чем обсуждать проблемы историко-литературной целокупности, я бы сейчас охотней отметил 80-летний юбилей этой книги Жирмунского.
«Дефицит теории» — так иногда говорят о современном этапе развития российских гуманитарных наук. На это обращают внимание даже представители старшего поколения, явно далекие от того, чтобы чувствовать лично себя лишенными теоретических орудий, которыми для них по-прежнему выступают парадигмы их молодости.
«Вся наука (социология) превращается в этнографию — все исследования носят очень локальный характер. Но теория всегда была в дефиците. Сегодня она еще в большем дефиците»,
— оценивает ситуацию И. С. Кон.
Исследователи старшего поколения с тревогой следят за последствиями такого отношения к гуманитарному знанию.