«Теперь люди уходят в конкретную отрасль знания и не хотят теоретически осмыслять то, что они делают. А это больно бьет по конкретному знанию. <…> Недавно один такой генерал-от-истории заявил: „Отрадно слышать, что у нас методологией пробавляются одни старики, а молодежь занимается конкретными исследованиями!“»
— рассказывает А. Я. Гуревич.
Убежденность, что теория в глазах коллег выглядит опасным и вредным пережитком прошлого, звучит повсеместно.
«Избегание теории, интеллектуального дебата, критической мысли приобретает характер, близкий к панике. Филология превращается в сообщество эрудитов, объединенных интересом к безвозвратным временам и брезгливо смотрящих на современность»,
— так оценивает ситуацию А. М. Эткинд[185]
, а С. Козлов приводит вот такой пример дискуссии на эту темы:«Я сказал, что для того, чтобы проанализировать материал (доклада, выполненного в русле микроистории. — Д.Х.
) адекватно, нужно сильно расширить рамки сопоставления. У молодых участников семинара это вызвало чувство протеста: „Вот только этого не надо!“ Они боятся размывания конкретного анализа, который им представляется научным, в общих словах, которые им представляются ненаучными».Отказ от «полузасушенных закономерностей», ненависть к «пустопорожней болтовне» приветствуются историками, ратующими «за факты без интерпретаций», т. е. за самую очищенную от всяких теоретических примесей версию истории, и считающими, что «по-настоящему бессмертны только издатели источников»[186]
.«Мне кажется, что „выветривание теорий“ из занятий историей создает больше творческих возможностей, свободы для историка, освобождает его от оков всяких обязательных общих интегрирующих схем и снимает с его психики некоторые фрустрации, некогда вызванные ошибками профессионального воспитания»,
— рассуждает М. А. Бойцов[187]
.На этом фоне движение «назад, к позитивизму» (понимаемому в расширительном смысле как «привязанность к конкретному материалу, внимание к частностям, любовь к конкретному знанию») и стремление изгнать из науки всякое рассуждение, которое могло бы показаться «теоретическим», становится программой, приобретающей все больше и больше поклонников в России. Позитивизм, превращающийся в популярную «методологическую установку», рассматривается не только в качестве единственной и главной сущности «любой науки»[188]
: по мнению его российских приверженцев, инъекции «здоровой доли позитивизма» в тело российской науки являются единственно действенным лекарством от кризиса гуманитарного знания.Росту популярности позитивизма в России, как и во Франции, способствовала методологическая растерянность и стремление опереться на факт, на что-то конкретное и по возможности материальное в условиях утраты теоретических ориентиров[189]
. Но здесь необходимо указать на существенное отличие между российской и французской ситуацией. Во Франции позитивизм воспринимается как отошедший в прошлое атавизм, как синоним «научного академизма» или консерватизма. Это вовсе не означает, конечно, что французские исследователи полностью изжили «позитивистский дух» — напротив, как мы наблюдали на примере прагматической парадигмы, многие его установки для них по-прежнему привлекательны. Но позитивизм был настолько сильно скомпрометирован, что само понятие стало рассматриваться исключительно как «ярлык», от навешивания которого надо стараться не только уберечься самому, но и уберечь своих предшественников[190].