Стоит ли передавать анекдот, пущенный Беттиной?.. Однажды, когда Гёте и Бетховен прогуливались по парку, они увидели идущих к ним навстречу членов австрийской императорской фамилии. Гёте сразу остановился, отошёл в сторону и ждал. Бетховен же, напротив, резким жестом надвинул шляпу на глаза, застегнул плащ и, заложив руки за спину, двинулся вперёд по аллее. Принцы посторонились, чтобы дать ему дорогу, и отступили к краю дорожки, эрцгерцог Рудольф первый поднял шляпу, а императрица улыбнулась. Потом они прошли дальше, и Бетховен, обернувшись, видел, как Гёте почтительно кланялся им, согнувшись почти вдвое и касаясь шляпой земли. Разница между гениальным человеком-придворным и просто гениальным человеком!
Впрочем, оба они вполне сознавали своё значение и славу. Два единственных письма Бетховена, найденные в бумагах Гёте, дышат полным смирением и почтительным восхищением. Но был у него и другой тон. Как-то днём, говорит хроника, поэт и музыкант углубились в Карлсбадскую долину, чтобы спокойно поговорить, но везде по пути слева и справа гуляющие узнавали их и раскланивались с любезным тщеславием.
— Это просто раздражает, — сказал Гёте, — я нигде не могу скрыться от их внимания.
— Ваше превосходительство может не раздражаться, — возразил Бетховен, — ведь вполне возможно, что они приветствуют меня.
Так, наполненные работой, прогулками и обществом, спокойно и ровно текли дни. Утром, прежде чем идти к источнику пить воду, поэт работал. Но к одиннадцати часам, затянутый в длинный сюртук с красной орденской ленточкой в петлице, он, шагая слишком прямо, выходил из отеля и смешивался с толпой купальщиков. Сколько милых женщин поджидало его! Сколько мимолётных и прелестных любовных интриг! Стройная и свежая Сильвия фон Цигезар[155], тёмнокудрая и остроумная еврейка Марианна фон Эйбенберг, Доротея фон Кнабенау, Паулина Готтер, графиня О’Донель, придворная дама австрийской императрицы. Гёте был всеобщим любимцем. Прелаты и герцоги, польские князья и прусские генералы, путешествующие мадьяры и лорды — целое космополитическое общество ловило его у фонтанов, и он всё более и более ощущал себя «европейцем». Как не чувствовать себя пресыщенным патриотическими тирадами и националистическими восторгами, если он видел в 1812 году побеждённого при Ваграме императора Франца[156], прогуливающегося под руку с дочерью Марией-Луизой[157], ставшей французской императрицей? Народам оставалось только преклониться: подчиниться Наполеону значило восстановить порядок и закрепить мир.
В эти дни Наполеон входил в пределы России[158]. Он отправился, как говорил сам, чтобы наказать царя Александра, которого так ласкал в Эрфурте и Веймаре. Вернувшись домой, поэт отмечал в своём дневнике, обычно молчащем о военных событиях, успехи великой армии: переход через Двину, взятие Смоленска, захват Москвы. Но с наступлением зимы стали распространяться менее утешительные вести. 15 декабря секретарь французского посольства пришёл к Гёте. Император, сказал он, в санях проехал через Веймар и, пока меняли лошадей, спросил про Гёте. «Как? Император здесь?» Это было отступление. Первое поражение этого баловня судьбы! Германия начинала роптать, один Гёте оставался верен своему герою.
И чего ради он присоединил бы свой голос к ропоту недовольных? Что у него было общего с ними? Он так мало чувствовал себя немцем. Вся его жизнь — за исключением страсбургского периода увлечения готикой — была упорным сопротивлением германским влияниям, протестом против климата, истории и политики его родины, усилием выбраться из северных туманов и пышно распуститься под солнцем греческого искусства и классического гения. Впрочем, за пределами Веймара и Карлсбада Германия не очень ценила его. Ему предпочитали Шиллера, Жан Поля и юных шумливых романтиков, экзальтированность которых его раздражала. Как понизились его популярность и успех со времени «Вертера» и «Геца фон Берлихингена»! И потом, говоря правду, наполеоновский режим ему нравился. Император — «мой император», как о нём говорил Гёте, — объединил разбросанную Германию, дал ей твёрдое управление, кодекс законов, дороги; он показал себя либеральным, почти великодушным — ведь он совершенно не стремился искоренить местные традиции, культуру или язык. Его брат Иероним[159], легкомысленный король Вестфальский, взял к себе в качестве библиотекаря учёного Якоба Гримма[160], в качестве министра — немецкого швейцарца Иоганна фон Мюллера. Наконец, Гёте просто не верил в успех восстания, а если бы оно даже и удалось, поэт только пожалел бы о замене французского влияния берлинским: он ненавидел пруссаков, их казарменный дух и воинственные претензии.