1813 год был для него полон тревог и забот. Умер Виланд. Гёте чувствовал себя одиноким, последним представителем славной эпохи. Прощайте, мирные занятия! Пруссия выступала на сцену, и её полки, соединившись с казачьими сотнями, с апреля заняли соседние с Веймаром возвышенности. Французы, идущие с запада, тоже приближались. Уступая настоятельным просьбам Кристианы, поэт снова отправился в Теплиц на воды. Он закопал в землю свои рукописи, и едва его карета выехала за пределы города, как ядра начали перелетать через крыши, ружейная стрельба загрохотала на улицах. Неутомимый Наполеон подходил, соединившись на Заале с принцем Евгением[161]. Он разбил союзников у Лютцена и Баутцена и отбросил их в Силезию. Ещё раз Гёте решил, что не ошибается в оценке его гениальности. «Вы только потрясаете вашими цепями, — проезжая через Дрезден, говорил он Кёрнеру и Арндту[162], — этот человек слишком велик для вас».
Вот тут вмешался австрийский император. В том же Теплице, где он в прошлом году прогуливался вместе с Марией-Луизой, он подписал договор о союзе с царём. Это было уже всеобщее соединение, стремительное приближение к битве народов[163].
Гёте заперся у себя. В вечер Лейпцигского сражения, когда он писал эпилог к трагедии «Граф Эссекский», портрет Наполеона, висевший над его столом, сорвался со стены и упал. Поэтом овладело мрачное предчувствие. Неужели его герой не устоит?
Несколько дней спустя вслед за отступающими французами в Веймар вошли пруссаки и австрийцы. Повторились иенские события, но роли изменились: побеждённые стали победителями. Были арьергардные бои, зверские и кровавые сцены. Потом начались неприятности и волнения оккупации. Грубые грязные сапоги загрохотали по ступеням прекрасной лестницы. Гёте не выходил из своего кабинета. Один только раз утром согласился он выйти к молодому лейтенанту прусского стрелкового полка, пожелавшему выразить старому поэту своё почтение. Благородная латинская надпись «Salve» (Приветствую), крупные буквы которой украшали пол вестибюля, исчезла под грязью и пылью, и ничто, рассказывает посетитель, не могло быть более меланхолично. Этот офицер — одно из будущих светил германского романтизма — носил чисто французскую фамилию: его звали Фридрих де Ламотт-Фуке[164].
Союзники осадили Эрфурт; раненые и больные хлынули в Веймар. Развивались дизентерия и тиф. Печальные дни! Гёте всё более и более уединялся. С некоторой нарочитостью он погружался в китайскую литературу и в восточные легенды. В то время, когда германские романтики садились на коней и присоединялись к коалиции, когда Шенкендорф, Рюккерт, Арндт, Уланд, Кёрнер воспевали военные грозы, он вслед за персидским поэтом Хафизом[165] бродил по тропинкам любви и наслаждения. Ах, пусть оставят в покое его самого и его близких!
Когда Карл-Август, освободившийся от наполеоновской опеки, стал собирать добровольцев, Гёте не разрешил своему сыну идти на военную службу и устроил его асессором при суде. Что же касается Кристианы, то для неё эти вечные мелькания войск были просто вредны. Около неё вертелось слишком много военных. Был вечный праздник — то в Веймаре, то в Бельведере, то в Иене. Со своей подругой Каролиной Ульрих, невестой Римера, она бегала по всем балам. «Гётевские дамы следуют за войсками, как коршуны или вороны».
В глазах моралистов и патриотов всё это не слишком внушало доверие. После взятия Парижа в 1814 году Берлинский двор заказал Гёте поэму по случаю этого события. Скрепя сердце он принял заказ. Эта поэма — «Пробуждение Эпименида», — тёмная и холодная аллегория, — является почти публичным покаянием: «Я краснею за часы своего бездействия; было счастьем страдать вместе с вами». Но это чувство раскаяния он выражал только словами. В интимном кругу он не скрывал своего восхищения перед повергнутым в прах героем: «Да оставьте вы моего императора в покое!»
В эти месяцы он писал «Диван» — подражание Хафизу.
Только что появившийся перевод персидского поэта открыл Гёте целый волшебный мир. Сладострастная атмосфера, переливающаяся фонтанами, тканями и драгоценными камнями, запах ладана, мускуса и роз погружали его в новые восторги. Он мог покорить эти видения, только, в свою очередь, воплотив их в стихах. «Я должен был сочинять, иначе я всей этой красоты не вынес бы». Он погружается в чтение «Путешествий в Персию и в Индию» купца Тавернье и кавалера Шардена. «Арабская хрестоматия» Сильвестра де Саси была им изучена в совершенстве. Как Проперций и Марциал вдохновляли поэта на создание «Римских элегий», как Шиллер побуждал его к писанию баллад, так Хафиз толкнул его на песни Юсуфа и Зулейки. Но ему недоставало Зулейки.