Прошел день, другой, третий, а я все не решался спросить Ингеборг, дочитала ли она «Эхо». Избегал я и Антоана, опасаясь, как бы он не потребовал назад свою рукопись. Но не переменчивость ли главное в Антоане? Он теперь жил другим: его волновали события на Кипре. А я будто назло видел на книжных развалах все те книги, за которыми охотился лет тридцать назад. Похоже, они перестали быть редкостью, а может, просто стали мне по карману, но, так или иначе, я охотиться больше не стану: что мне книги? Другие у меня бзики. Да и книжная ли это охота, если ищешь не столько книги, сколько место для своей колымаги? На левом берегу еще есть надежда пристроиться, но запретительные знаки размножаются, как бешеные собаки. Втайне я мечтал, что «Эхо» не понравится Ингеборг и она скажет мне об этом, а я, поддавшись на ее уговоры, открою ей имя автора. Я ненавидел Антоана. Возненавидел я его после того, как оставил наедине с ним Омелу, с ним и его фантазиями. Все Кристианы мира стали мне безразличны, я ревновал ее к одному Антоану. А что, если он покорит ее в обличье Жана-Фредерика? Какого же дурака я свалял! Свел Антоана с Омелой! И вот он увозит Омелу в царство фантазий, где не таят ни страстей, ни приязни, и это сводит меня с ума. Мне было бы легче, знай я, что Омела увлечена кем-то другим, кем угодно другим, но только не Антоаном. Нет, не Ан-то-аном. Меня вдруг пронзила странная мысль, — возможно, ей причиной «то»-«от» — Ант
оан, Отелло… Антоана заботит Кипр, который только что бомбили турки. Ну чем не начало «Отелло»? Фамагуста, где до сих пор показывают дом легендарного мавра, вновь в опасности, снова лев святого Марка осеняет крыльями разрушенную башню. Как уверенно говорит Омела: «Антоан не ревнив». И мне чудится голос самого Антоана, повторяющего вслед за мавром: «Think’st thou, I’d make a life of jealousy, — To follow still the changes of the moon — with fresh suspicions? (Ты думаешь, я жизнь бы мог заполнить ревнивыми гаданьями? О нет! Я все решил бы с первого сомненья.)[71] Да-да, именно так говорит в театре тот, чье имя сделалось нарицательным, кого там зовут Толстогубым, как Жюло — Большеруким, и этими же словами говорит Антоан… Однако, думаю, я отточил бы ревность в Антоане куда скорей, чем Яго, который потратил столько усилий, прежде чем сумел заставить «not easily jealous» «не слишком ревнивого» мавра так ревновать, что он сошел с ума. Ведь из них двоих — я имею в виду Отелло и «честного» Яго — первым потерял сон Яго. Не Отелло ревнивец, говорю вам, а тот, другой, — вам никогда не приходило это в голову? Отелло и не думал подозревать Дездемону, а Яго, его адъютант, уже корчился от желтой заразы и хотел отомстить мавру. (For that I do suspect the lusty Moor — Hath leaped into my seat… «Допущенье, что дьявол обнимал мою жену, мне внутренности ядом разъедает»[72].) Будь жизнь хоть чуточку справедливее, воплощением ревности стал бы поручик Яго, а не его генерал; чтобы превратить Отелло в «Отелло», нужен был ревнивец, который знал бы на собственном опыте, как эта болезнь проникает в вас, развивается и выедает сердце. Для того чтобы чума обнаружилась и сделалась притчей во языцех, нужно было по крайней мере два действующих лица. Но один был носителем вируса, другой, заразившись, пал жертвой болезни. Сам он об этой болезни ничего не знал. Как сочувствует Шекспир своему мавру! An honorable murderer — «убийца честный» — называет он его, Яго же получает от автора эпитет «негодный» (this hellish villain… «демон зла» — вот последнее слово пьесы). Отелло смотрится в Яго, как в пустое зеркало, он видит в нем не себя, а ревность своего адъютанта. Потерявший свое отражение, Антоан, глядя мне в глаза, тоже видит только меня. Так кто же я? Тоже «негодный»? Тоже Яго? С голубыми глазами, которые заставляют поверить в мою доброту. Шекспир не стал придумывать имя своему «демону зла»; по какой-то странной прихоти он взял его, как говорят, из одного современного ему романа. «История славного Эвордануса, принца Датского, и необычайные приключения Яго, принца Саксонского» — так назывался этот роман. Снова Дания? При чем тут она? А что, если я — мистер Хайд генерала Отелло? Но ведь я-то могу себя видеть в зеркале и лицезреть всю свою мерзость.