Наконец он небрежно роняет: «Зезенгейм»… Как-как? Я, наверное, не расслышал, «Зе-зе-что»? Он наслаждается эффектом, смакует его, а до меня не дошло, не вошло, не дотянулось и ничего так и не звякнуло в соображалке… «Зезенгейм!» — повторяет он нараспев, словно колокола звонят к вечерне. Но для меня Зезенгейм вроде того же Фридриха, как бишь его там? Как вы сказали? — я не расслышал, заложило уши, нос, ах да, Зезенгейм, далеко ли еще, сейчас темнеет так быстро… до этого Зезенгейма, а, доктор? Да вон уже виднеется, милейший лейтенант, черный на белом снегу, вон там на равнине, правее, повыше, нет-нет, ближе к нам… ну вот… колокольня, заборы, коровы на зеленом под белым покровом лугу, уголок из истории литературы, радость злобного экзаменатора по немецкому — Зезенгейм, вы прекрасно расслышали, друг мой, вспомните Гёте:
«Сердце забилось, и я на коне. Мчусь, ни о чем не подумав». Благодарю, я понимаю и без перевода. «Und doch, welch Glück geliebt zu werden…»[115]
— продолжает он. Господин лейтенант, вам это о чем-то говорит? Быть любимым… Вы сегодня не слишком скромны, доктор, мы что, уже не одни?Он показал мне сложенный листочек бумаги, который ему вручил лекпом только что, пока я играл в шахматы… Чудно однако, мне он этого не показывал, наш целитель. А Теодору, — он, что, знает Теодора, что ли? Теодору — пожалуйста. Статья посвящена смерти Аполлинера. И где он собирается напечатать ее? Теодор точно не знал. Наверное, в «Норд-Сюд» или в «Sic». А где еще? Действительно, больше негде. Если позволите, я взгляну, доктор? — Можно подумать… — читайте сами, — можно подумать, что он гулял вместе с нами, а потом, когда мы устроились в кафе напротив церкви… и заговорили о Фридерике Брион, он, подняв глаза наверх к кладбищу и покусывая от неуверенности карандаш, царапал свое надгробное слово, написав в уголке: «Историю Гийома Аполлинера посвящаю будущему…» — остановился и оставил пробел. О чем он тогда задумался, пока мы сидели и разговаривали? Я читал на измятом листке со стершимися на сгибах буквами то, о чем он думал, пока мы Теодором ждали пива, странствуя по 1770 году… читал нарушившее все традиции надгробное слово студента-медика: