Художник вглядывался, отступал, пыхтел. Как всегда при работе, страшная сосредоточенность мешала ему взяться за дело, и он вынужден был отводить ее в десятке лишних движений, во вздохах, подобно тому как выпускают из машины чересчур конденсированный пар. Вот наконец главный толчок урегулированной энергии. Пальцы бросили уголь, схватили кисть. Левой рукой искал художник нужный ему кусок разбитой палитры. Глаза приняли страшное выражение, губы приказывали: цыц, ни гугу, сиди теперь смирно!
Через четверть часа Клавочка, втянутая в круг его напряжения, ослабла и мелко зевнула. Ей не терпелось: что там такое нарисовал художник.
По смягченному и все еще очень бледному его лицу Клавочка видела: он счастлив и доволен. Теперь можно было поговорить. Не отряхивая мелких капелек пота и вдруг ощутив учащенное свое сердцебиение, художник как бы подбежал к старту.
Первая волна творчества, огромный пережитый подъем, сходила на нет, но уже он знал, что вещь будет и начало положено. Теперь его движения сделались более свободными, не страшно было упустить, потерять. «Я работаю, работаю, — мельком бросилось в голову, — в сущности, есть только это в мире. Как давно этого со мной не было. Слава богу, слава богу!»
— Ну-с, Клавочка, можете пошевелиться. Что вы такое — еще неизвестно. Выражения в вас, о котором рыжий сказал, — нема. Нету. Не может быть. Но зато наоборот получается. Старый мир готовится в атаку. Бдите, товарищи! Внимание! Осторожность! Здесь угроза. Банка с бактериями. Тоже искусство, черт побери!
— Я сидеть не буду, если вы такие гадости бормочете! Вы меня за кого принимаете? — вдруг всполошилась Клавдия Ивановна, густо, по–настоящему краснея от самолюбия. — Вы привыкли, наверно, со всякими натурщицами. Я вот мужу, Захар Петровичу, скажу, он вам разницу объяснит.
Она даже попытку сделала встать, хотя на бревне под солнышком было сейчас так уютно и успокоительно. Художник кинулся к ней, удерживая ее локтями. Она пофокусничала еще, повертела плечом, потом любопытство взяло верх. Ей захотелось узнать, сколько он зарабатывает. Нисколько? Вот новости! Значит, рыжий наврал, что он большой художник. Ах, этот рыжий! Странный мужчина. Одет плохо, пиджак, верно, на американке купил. Очки разбитые, полтинник стоит новое стекло вставить, — даже полтинника у человека нет. На улице с ним показаться совестно.
— Вы в рыжего врезались, Клавдия Ивановна, вот в чем дело.
— Я?! В рыжего?! — Она ахнула от возмущения и тотчас же опрокинулась в мелком бисерном хохоте, словно рванула веревочку и бусы посыпались.
Хохот дал ему новые мысли. Кисть заплясала в руке, и опять страшные глаза, тяжеловатое сопение, опять шаг к полотну, шаг обратно, и эти творческие, переносящие взгляды от натуры к картине, от картины к натуре, человеческая камер–обскура, весь вздыбленный, взъерошенный, вытянувшийся магнетизм безошибочного жеста. Тише, тише, он заклинал и молил ее глазами. Вернее, он не обращал на нее никакого внимания. Его сопение раздражало Клавочку: как будто нельзя сдерживаться или сопеть тише, про себя!
Она вдруг вспомнила далекое прошлое, восемь лет, десять лет назад, свою первую беременность и первый аборт. В родильной, куда привели ее дожидаться, стояла женщина в рубашке. Она держалась руками за железную спинку кровати и как–то странно изгибалась всем телом. Живот у женщины ходил ходуном.
— Рожает, — объяснила санитарка, — садиться не желает, всяк по–своему.
Худое лицо женщины блестело от пота, волосы спутаны и мокры на лбу, выражение лица рабочее, как вот теперь говорят — трудящееся, и она, изгибаясь туловищем, деловито–сосредоточенно сопела. Глаза ее скользнули по Клавочке, и видно было, что глядят мимо, во что–то внутри себя, в глубину производимой работы. Вот если б Клавочка умела мыслить и обобщать, она задумалась бы над этим сходством. Но ей было понятно только внешнее.
— Сопит, как роженица!
Досадно и как–то брезгливо сделалось Клавочке, как тогда, при взгляде на рожавшую женщину. Вот она ни разу, ни разу не довела себя, ни разу не допустила себя до родов, — фигура осталась и здоровье, — здоровья не занимать стать, а дураки трудятся, выламывают нутро и…
Тут художник, весь побледнев, скосил глаза на нее. Последняя тайна вещи, неуловимое выражение, сущность вот этой машинки с дырочками, музыка флейты, душа Клавочки, идея, содержание, название картины, дуновенье последней тайны предмета, установка на цель или на причину, атака старого мира, — все равно, черт побери, как назвать, все равно, лишь бы схватить это, перенести, оторвать ему голову!
Взъерошенный, как петух, почти прыгая, бешено воззрился художник на мелькнувшее в Клавочке выражение, и яростно забегала кисть по полотну, а мурашки побежали по позвоночнику.
— Ах, мать честная! — взвизгнул он вдруг тонким голоском, наивульгарнейшим тоном. — Довольно! Не переборщать!