— А был бы руль в руке… — он продолжал говорить, раздражая соседей. Усилие слушать мешало ночной тяжести их тел, мешало покою, дергало слух. Но каждому лень было сказать: «Замолчите». Беспокойный шофер сообщил о безработице, смерти жены, непорядках на бирже, чигдымском тесте, о различных системах автомобиля, о службе в России.
— Вы тоже на гидрострой? — тихонько спросил рыжий соседку. Та наклонила голову.
— Жену вот забыть не могу, — упорствовал человек в брезенте. — Еду, гляжу на звезды, ночь хороша, и думаю про себя: где она, где жена моя, есть ли что на том свете или правду говорят большевики: религия — дурман. Трудно, очень трудно потерять близкого человека. Скажите мне, — продолжал он, настойчиво поворачиваясь к рыжему, — как, по–вашему, есть личное бессмертие или полное исчезновение, был человек и пропал человек?
Рыжий ответил:
— Разве непременно нужно личное бессмертие, чтоб не пропал человек?
Спины ехавших сзади шевельнулись — людям стало интересно слушать.
— И в каком возрасте должен он получить это бессмертие? Ведь он себя одинаково любит и ребенком и стариком. По–моему, если уж представлять себе вечность, так в виде…
— Ну?
Рыжий помедлил немного, он задумался.
— Бессмертие — это всеобъемлющая память, — сказал он, — отложи себя в мире, отработай честно, до предела, и это не может исчезнуть, и память человечества навеки тебя удержит, — если не сразу, то постепенно придет к тебе. Ведь это факт: миллионы лет прошли, а мы постепенно восстанавливаем даже работу моллюсков, мы историю земли вспомнили, ихтиозавра вспомнили. Неужели работу человека не воскресит память? Ведь она же в материи отложится, эта работа.
Но рыжего не поняли на линейке, и человек в брезенте, вздохнув, стал смотреть на звезды.
Линейка остановилась. Извозчик слез и, подойдя к нагруженному кузову, молча отвязал багаж.
Марджана расплачивалась, и рыжий нащупал в кармане монетку. Им предстояло идти с полверсты вниз, вещи Марджаны он связал и перекинул через плечо.
Девушка же взяла его сверточек. Без любопытства и не бунтуя, принимала она это совместное путешествие, и пальцы ее равнодушно лежали на свертке, не прощупывая сквозь бумагу, что везет странный рыжий человек в пакетике. Он легко понес тяжелые саквояжи, ступая за нею большим и сильным телом. Он молчал, чувствуя молчание ее как обязательство. Он только раз, когда она оступилась, быстро и крепко взял ее под руку и тотчас выпустил, почувствовав неприязненное одиночество этой равнодушной и неохотно отданной руки. Так они шли, все ускоряя шаги, почти бежали на белый огонь городка. Первый барак наплыл на них квадратиками освещенных окон. Тогда девушка остановилась и взяла свои вещи.
— Вы сказали про память. Но память — проклятая вещь, проклятая, — внезапно произнесла она, подняв глаза на внимательные стекла спутника. — Много есть такого на свете, о чем лучше не помнить. Фальшь, например. Ну, прощайте. Сюда я только на сутки, больше, может быть, и не увидимся. Благодарю вас.
II
Первый строительный участок расположился в три яруса по косогору.
В самом низу, где шумела речка Мизинка, работала сейчас третья смена, и оттуда шел яркий свет; повыше темною тенью стояли бараки, плохо пригнанные, слабо освещенные; красноватые лампочки здесь часто выкручивались, вызывая грозную ругань коменданта. Заглянув в окно, вы могли бы увидеть полутемные углы общежития, койки со свернутым в трубку одеялом, одиночество голых, ничем не украшенных стен, полы, еще влажные от мытья, железную печку с обугленным поленом и возле — недосушенный сапог или обмотку. Здесь жили сезонники, их холостяцкий быт пахнул недоеденным куском ячменной лепешки, принесенной с собой из деревни, и тощая курица заходила сюда со двора, вертя головой, хотя оставляла курица больше, чем подбирала, к великому раздраженью уборщиц.
Ярусом выше были бараки семейных, тут жили мастера, механик, монтер, партийная и профсоюзная интеллигенция. На окнах висели занавесочки, тюлевые гардины. Приподнятый край их открывал картину жилья, устроенного прочно. Сюда свезли из города железные кровати, тюфяки и венские стулья. На стенах висели шитые крестиками дорожки, и чистая бумага украшала полки, где ярко блестели сковороды и кастрюли. Семейная кровать с обилием подушек и пестрым стеганым одеялом выдавала простейшую правду жизни; и еще не спали дети, возившиеся, приподнимая голые задки, на полу и лежанках.
Здесь уже был некоторый устой, перед бараком остро пропитанная земля стеклела в помоях, — утром была стирка, — влажно болтались в воздухе протянутые между столбами веревки.