В иное время не дал бы Авак спуску на Месропову контрреволюцию. Но сегодня не хотел и связываться. Он чуть не плакал, глядя на раненую кобылку, клонившую свой детский профиль с приподнятым, как бы курносым, носом набок, — так иной раз, замлев, усталый человек склоняет на ладонь щеку.
Рваная рана на крупе, — зашить ее можно было, но милиционер Авак знал, что останется хромота. Лошадь была со строительства, резвунья, из породы рысистых, хорошая лошадь.
— А чего-й там насчет проекта? Слух ходит, инженеры местом обшиблись? — совершеннейшим дурачком, но еще ехидней Месропа спросил костоправ.
И этот, ей–богу! Кормится, ест, пьет, квалификацию пропил, а туда же, за выжившим из ума дедкой… Авак вспомнил, как они вчера на бюро крыли подобных личностей, и, разгорячась, даже про лошадь забыв, сунулся с готовой речью на ехидного человека. Честное красное лицо Авака так и горело потребностью высказаться, и быть бы «поверженной линии», — как про себя определял Авак, — быть бы поверженной линии и поднятой и выпрямленной к чести местных партийных сил, если б в эту минуту не опустилась на плечо Авака серенькая тряпичная фильдекосовая рука и грозный голос начальника участка не крикнул пронзительно:
— В чем дело? Кто лошадь брал без наряда? Вы? Вы?
Начальник участка, разбуженный раньше, чем следовало, стоял сейчас в небольшой группе лиц, которую милиционер в первую минуту не распознал от неожиданности. Начальник участка был простужен, полосатое кашне свисало у него с плеча, пальто было туго, по самый пояс, застегнуто. Он глядел яростными глазами на раненый круп. «Конечно, испортили, хорошую, дорогую кобылу испортили!» — причина, достаточная для взрыва, хотя в эту минуту она — только предлог. Левон Давыдович был взбешен до крайности. Он был взбешен оттого, что от него требовали деликатности. Геолог — вот кто требовал деликатности. В этакую минуту — прорва дела, напряженнейшая ситуация, нервы — во́, дали бы человеку выспаться — был бы работоспособен, а тут извольте насильственно деликатничать, вставать чуть свет, идти к шуту лешему по сырости, якобы проверять экспертизу, — масло лить на уязвленное самолюбие («подумаешь, уязвленное самолюбие, вы мне покажите, у кого сейчас нет уязвленного самолюбия?!»)…
Руша весь свой гнев на безмолвного Авака, начальник участка совершенно забылся. Узкий ботинок его дергался, истоптывая землю, словно был он клыком рывшегося в земле кабана. Щучий нос, бледный до дурноты, устрашил даже Фокина. Отделившись от спутников, практикант Фокин подошел к Левону Давыдовичу и негромко сказал:
— Вы его зря. Он как начальник милиции имеет право взять лошадь.
— Ах, имеет право! Извините, забыл. Он имеет право взять лошадь, вы имеете право замечание делать начальнику участка. Кто еще имеет право? Скамья подсудимых — вот вы имеете на что право, калеча лошадь. Понимаете вы или не понимаете?
— Садист, — пробормотал Фокин.
Красный от оскорбленного самолюбия, начмилиции Авак напряженно глядел на концы сапог; круглые, выпученные глаза его были немы, как закатившийся взгляд кобылы, и с уходом начальника не прояснились. Даже цинготный старик попятился прочь от кузни, да так, идя спиной, и вскинул два белых глаза на квадратную, ощерившую в странном оскале гигантские каменные усищи, вершину горы Кошки.
Конечно, он это зря разругал милиционера, Левон Давыдович понимает и даже, забегая вперед событиям, видит, чего не видят ни Фокин, ни окружающие. «Я из него врага себе сделал, а вероятно, и делу врага, — думает Левон Давыдович, шагая в сторонке от прочих, — скажут: зверь, маньяк. Ну и пусть скажут…»
— Простите, Иван Борисович, я несколько задержал вас.
Голос начальника участка звучал сейчас отменной, сердечной вежливостью. Глаза начальника участка смотрели на геолога подкупающе внимательно. Было трудно подумать, что именно геолог и вызвал вспышку. И сам геолог Иван Борисович, в отличном настроении, ублаготворенный, как бог некий, незримой человеческой жертвой, — оглядываясь вокруг на знакомые места и осуждая в душе излишнюю горячность начальника участка, про которого недаром, значит, поговаривают: бешеный человек, — менее всего считал себя причиной этой горячности. Их в маленькой экскурсии было четверо, и каждому из них, прежде чем тронуться в путь, геолог пощупал подмышки: не жмет ли. «Первое дело — не потеть, тогда не простудитесь. При ходьбе нельзя простудиться, если только вас не стесняет одежда», — говорливо предупреждал геолог, испытывая необычайный прилив энергии.
Чем больше Левон Давыдович чувствовал необходимость быть деликатным, тем самоуверенней и забывчивей становился толстяк. Уже предстоящая прогулка была для него удовольствием, доставляемым не столько ему, сколько им. Старый дидакт проснулся в нем. Легкая бамбуковая тросточка то и дело взлетала, чертя быстрые дуги в пространстве, и геолог, брызгая сочною слюной, ворочая леденец во рту, говорил, приятно затрудняя речь, вкуснейшие вещи обо всем, мимо чего несли его ноги.