— Ладно, Людвиг. Бог с ним, с Лукрецием... Ты счастлив — ну и прекрасно, а остальное всё, ты прав, действительно не важно... Извини моё брюзжанье. Надеюсь, ты понимаешь, что это нс от скверности характера, а потому, что я тебя очень люблю и, следовательно, не могу быть безразличен к тому, на что ты тратишь свои силы... Бог с ним, с Лукрецием. Латынь так латынь, Лукреций так Лукреций... Теперь скажи мне, старина, только откровенно: ты зачем приехал? За тем же, за чем и она?
— Думаю, что за тем же.
— Будешь уговаривать?
— Нет, Вольфганг, не буду. Всё, что я мог тебе сказать по этому поводу, я уже однажды сказал... Ты помнишь, наверное. Если уж тебе так хочется принести себя в жертву каким-то химерам — валяй, приноси, мне тебя не удержать. Кто знает, может, тебя действительно когда-нибудь причислят к лику святых. Было время, когда я огорчался, что ты влез в эту кашу, вместо того чтобы писать хорошие стихи. А теперь я огорчаюсь, что и написанные стихи, оказывается, были зазря и всё кончится самым вульгарным, прозаическим образом, а попросту говоря — обыкновенным мыльным пузырём.
— Ну вот и хорошо, вот и прекрасно! И я рад! Значит, исчерпан вопрос?
— Нет, Вольфганг, не исчерпан... Ещё не исчерпан... По крайней мере, в ещё одной, последней, попытке образумить тебя ты мне не можешь отказать... По праву нашей старой дружбы — не можешь. И я даю тебе честное, благородное слово, Вольфганг, что с моей стороны это последняя попытка. Тем более что завтра все попытки уже сами собой станут ни к чему.
— Ну, так что? Какой-нибудь новый аргумент? Страшнее всех других?
— Да, аргумент. Новый аргумент. И я надеюсь, самый сильный из всех. Скажи, ты когда-нибудь видел эту девицу, из-за которой возник весь этот тарарам?
— Нет, не видел. А зачем? Что это меняет в данном вопросе?
— Кое-что меняет, мне кажется... Может быть, даже всё. Думаю, что невредно было бы тебе всё-таки посмотреть, из-за кого ты обрекаешь себя на заклание. И доставляешь столь великую радость всем своим врагам. От последней канцелярской крысы до титулованных шпионов венского императора.
— Ты что задумал?
— Ничего особенного... Изволь приказать заложить коляску... Или нет, давай-ка лучше оба поедем верхом. И поедем туда, где сейчас находится эта девица...
— Не поеду! Ни к чему.
— Поедешь, Вольфганг. Обязан поехать. Не можешь не поехать, если я тебя прошу.
— Людвиг, это шантаж!
— Да, шантаж! И я знаю, что это шантаж. Но я прошу, я настаиваю, я требую, чтобы ты поехал.
— Настаиваешь? Требуешь?
— Да, Вольфганг, настаиваю и требую. И заметь, в первый раз за наши с тобой совместные семь лет.
— Ну что ж... Раз так... Раз ты настаиваешь... Хорошо, Людвиг, я подчиняюсь. Но только лишь из-за моих симпатий к тебе. Однако учти: бесполезная затея... И вообще, какого черта ты привязался ко мне? Как ты смеешь, а? Я кто, по-твоему, — ребёнок или премьер-министр?!
— Премьер, Вольфганг, премьер. Не сомневайся — пока ещё премьер... Ну, так едем? Филипп! Эй, Филипп! — распахнув двери кабинета, прогремел на весь дом своим зычным голосом Кнебель.
— Да, господин майор? — послышалось снизу, с первого этажа.
— Лошадь господину тайному советнику! Да пошевеливайся, парень. У нас плохо со временем... Вольфганг, надень-ка лучше что-нибудь партикулярное. Это ведь не ревизия... А то ещё поднимем там переполох, сбежится весь гарнизон, а это, я думаю, нам с тобой совсем ни к чему...
Несмотря на полуденный зной, в лесу, под раскидистыми кронами старых лип и могучих дубов, было прохладно. Дорожка бежала ровно, сытые вышколенные лошади, покусывая мундштуки, едва сдерживались, чтобы не сбиться с горделивой рыси на галоп, копыта их звонко отстукивали по деревянным мосткам, перекинутым через заросшие тиной канавы и прячущиеся в ивняках прозрачные, чистые ручьи. Через десять минут они уже были у городских ворот. Въезжая в город, оба всадника приосанились: каждый встречный на кривых и узеньких, стиснутых со всех сторон домами улицах считал своим долгом поклониться им, и они, с приличествующей их положению важностью, любезно отвечали на каждый такой поклон, сохраняя в то же время прямую, непринуждённую посадку людей, с детства привыкших чувствовать себя в седле лучше, чем на ногах. Иногда в окне второго или третьего этажа, над выставленными на солнце горшками с белыми гортензиями или ярко-красной геранью, высовывалась вдруг чья-то миловидная головка в кружевном чепце, и чья-то гибкая маленькая ручка, оголённая по локоть, приветственно махала им оттуда, и тогда Кнебель, вскинув голову кверху и улыбаясь в усы, слегка касался двумя пальцами своей треуголки с развевающимся плюмажем, а его спутник ладонью, затянутой в перчатку, притрагивался к полям своей шляпы, и, пока они не доехали до дворца, эта маленькая молчаливая церемония повторялась много раз, наполняя их сердца ощущением всеобщей тишины и скромного, но надёжного человеческого благополучия.