Гёте почувствовал себя внезапно захваченным теплом этой братской нежности: он растрогался, раскрылся, стал откровенным. «Вы не замедлите, — писал он в ответ, — сами заметить, как много даст мне Ваша симпатия, потому что при более близком знакомстве Вы увидите во мне нечто тёмное и смутное, чем я не могу овладеть, но в чём я отдаю себе полный отчёт». Требуя от Гёте стихов, сражаясь бок о бок с ним против лжеверующих и лжепророков в эпиграмматических «Ксениях», побуждая его писать баллады и давая ему на просмотр свои произведения, Шиллер вызывал в нём соревнование, будил его уснувшее вдохновение. Он оторвал Гёте от властно захвативших его занятий естественной историей и от рудников Ильменау привёл к парнасскому храму.
Успех «Die Horen» не оправдал возложенных на них ожиданий. Большая часть литературных газет отрицательно встретила новое обозрение. И дружба Гёте и Шиллера сразу окрепла: они стали соратниками в борьбе. Если хотели с ними бороться — пусть. Они были в силах постоять за себя. С 1796 года эпиграммы льются потоком — начинается битва «Ксений». Стрелы их летели весело, поражая не только завистников, косящихся на союз двух властелинов мысли, но и бумагокропателей и педантов. Доставалось подчас и прежним друзьям: набожному Юнг-Штиллингу и Лафатеру или иллюминатам — братьям Штольберг; доставалось демагогам, противникам новой философии, защитникам здравого смысла или представителям пошлого рационализма в духе Николаи[115]. Какое разнообразие и какое единодушие! В этих шестистах эпиграммах почти невозможно определить долю участия каждого. «Много двустиший составляли мы вместе, — писал Гёте, — часто основная мысль была моей, стихи — Шиллера, иногда бывало наоборот; или один стих писал я, другой — Шиллер. Как можно здесь говорить о твоём и моём?»
Началось почти всеобщее выступление против дуумвирата. Памфлет следовал за памфлетом. Казалось, все германские издательства спешат забросать Веймар кипами бумаг. Из друзей меньше щадили Гёте. Что писала теперь рука, создавшая прекрасные стихи «Ифигении» и «Торквато Тассо»? Похотливые стишки вроде «Римских элегий» или непристойные истории о комедиантах в духе «Ученических годов Вильгельма Мейстера». А что сказать о его личной жизни? Её закидывали грязью и рисовали Кристиану в самых мрачных красках, называя её vulpia — лисица. Его самого высмеивали и унижали. Изображали его на карикатурах в виде козла. Но он не поддавался гневу, хранил хладнокровие и удерживал негодующего Шиллера. Разве эта лужа грязных оскорблений может достигнуть их, поднявшихся на высоты творчества?
В Веймаре высшее общество всё ещё дулось на советника. Он совсем разошёлся с Гердером, и отношения с Карлом-Августом стали более холодными, почти официальными. Придворные сплетни, не оставлявшие в покое незаконную семью поэта, часто гнали его в Иену. Всё влекло его теперь в хорошенький городок на Заале: во-первых, Шиллер, затем университет, бывший на его попечении, и, наконец, кружок писателей, который собрался там. Фихте, Шеллинг, Гегель, Александр и Вильгельм фон Гумбольдты, Фосс, оба Шлегеля[116] — где ещё найти равную им плеяду? Неужели наконец озарится та северная, глубокая тьма, в которой ощупью бродило столько робких умов и скудных талантов? Новые светила появлялись над саксонскими возвышенностями. Около Веймара вырисовывался блестящий круг нового спутника; напротив его маленького двора, где мирно сиял классицизм, Иенский университет отбрасывал яркие огни и колеблющийся дым новой философии.
Гёте было хорошо в Иене. Там, поблизости от Шиллера, начал он в августе 1796 года свою сельскую эпопею «Герман и Доротея». Общество друга странно приподнимало его: он писал до ста пятидесяти стихов в день. Он снова приехал в Иену в феврале 1797 года, чтобы работать над поэмой, и в течение третьего приезда закончил её. Каким помолодевшим он себя чувствовал. В заальских полях он забывал о дворе с его этикетом и сплетнями и предавался буколическому отдохновению: он был одинакового возраста с Гомером и одинаково непосредственно воспринимал мир.
В то же время он вслед за Шиллером начал писать баллады: «Искатель клада», «Ученик колдуна», «Коринфская невеста», «Бог и баядерка», «Прекрасная мельничиха». Уже пятнадцать лет, как он забросил этот род поэзии. Сейчас вновь обретал былую лёгкость и лирическое вдохновение, породившее «Короля в Фуле», «Рыбаков», «Лесного царя». Но теперь он черпал свои сюжеты не в народных легендах Севера — он брал их из мифов древности и Востока. Эльфы и русалки исчезли перед волшебниками, привидениями и богами, и, чтобы воплотить эти новые образы, он нашёл умелую и утончённую форму.