Гёте по-прежнему оставался верен своему кредо, высказанному в очерке о Винкельмане, как и в полемике вокруг «новогерманского религиозно-патриотического искусства». Еще в 1831 году Гёте вновь подчеркивал, что неокатолические сентиментальные блуждания исходили от отдельных лиц и распространились, «как духовная зараза». «Началось это с нескольких человек, а действует уже лет сорок», — говорил Гёте Эккерману 22 марта 1831 года. И далее: «Тогдашнее учение гласило: художнику всего необходимее благочестие и гений, чтобы создать наилучшее. Весьма заманчивое учение, вот за него и схватились обеими руками. Для того, чтобы быть благочестивым, учиться не надо, а гений получают от родимой матери» (Эккерман, 427). «Эпохальное помешательство безумных сыновей», — отмечал Гёте в письме к Ф. Рохлицу от 1 июня 1817 года, посмеиваясь над притязаниями молодых талантов на оригинальность. Вместе с тем он наблюдал распространение субъективизма, утратившего и чувство меры, и направление. Уж очень неприятен был ему «произвольный субъект», такой, который «противится и объекту, и закону, воображая, что таким путем можно чем-то стать и чего-то добиться» (из письма А. Ф. К. Штрекфусу от 14 августа 1827 г.). Мучительное погружение в бездны собственного «я» казалось опасным поэту, которому опротивел вертеризм; все это ведет «лишь к самоистязательству и самоуничтожению», говорил он, зная, что «даже мельчайшего житейского преимущества этим путем не добыть» (из письма Гегелю от 17 августа 1827 г.). Тот, кто желал, чтобы «здоровая натура человека» действовала «как единое целое» (из очерка «Винкельман и его время». — 10, 460), кто в человеческом облике, каким явило его нам пластическое искусство греков, видел образец красоты, — тот должен был «романтическую» склонность к бесконечному, трансцендентному, фантастическому, к мрачным сторонам бытия, к гротескному, мучительному, расщепляющему личность самоанализу рассматривать как нечто глубоко болезненное. И только в этом контексте становятся понятны слова поэта, сказанные Эккерману 2 апреля 1829 года: «Классическое я называю здоровым, а романтическое — больным».
Не только в Германии наблюдал Гёте эти тенденции. Даже «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго он квалифицировал как «литературу отчаяния»: «Уродливое, отвратительное, жестокое, ничтожное, со всем присущим им набором порочного, преувеличенного до невероятности, — вот ее сатанинское дело» (из письма Цельтеру от 18 июня 1831 года). «Лазаретная поэзия» — так называл Гёте произведения поэтов, пишущих так, «словно они больны, а весь мир — лазарет» (из беседы с Эккерманом от 24 сентября 1827 г.). А ведь поэзия дана нам для укрепления духа человека и для успокоения мелких житейских невзгод. В самую «низменную халтуру» позволили вовлечь себя прекраснейшие дарования (из письма Цельтеру от 28 июня 1818 г.). И они уже не стремятся спокойно, тщательно совершенствовать свой талант, а преподносят публике «одни лишь капризы».
Да и во всей культурной жизни немцев поэту виделся порок, обрекающий индивидуума на изоляцию. В то время как француза великолепно стимулирует «стремление к общению», немцу на что-либо подобное рассчитывать не приходится (из письма Э. Й. де Альтону от 6 сентября 1827 г.). «Непреодолимое стремление к самостийности держит немцев в плену» (из письма к С. Буассере от 25 сентября 1827 г.); разумное сотрудничество не дается им. Правда, немецкий мир «украшен многими добрыми, прекрасными умами», но они не в ладу между собой, разобщены даже в искусстве и науке. В любой области — исторической, теоретической, практической — немцы плутают и запутываются все больше и больше. Каждый считает себя вправе «без каких-либо оснований на то утверждать или отрицать все, что ему заблагорассудится, вследствие чего разгорается дух противоречия и война всех со всеми» (из письма к С. Буассере от 27 сентября 1816 г.).