То, что Гёте формулирует здесь во многих вариантах, означает возвращение принципа Прометея в признанные и принятые границы возможного. Это вынужденное самоограничение сопровождается, конечно, и отрезвлением, и сожалением, и болью. Особенно тяжел этот путь к отречению в любви, об этом рассказывает не одна новелла. Но горестность отречения, добровольно принятого на себя, смягчает сознание того, что оно подчиняется обету, который сама сущность общественного устройства и всеобщий порядок возлагают на человека как обособленную личность и как общественное существо. Таким образом философия отречения оправдывает идею односторонности, которая только и может сделать каждого активным членом общности. Она становится посредником между прекрасным, но иллюзорным стремлением к развитию всех врожденных способностей, к совершенству отдельной личности и потребностью каждого стать полезным членом социального целого. Вполне последовательно деятельность в духе содружества отрекающихся не означает активности ради себя самого, это осмысленные действия, осуществляемые в сознании необходимости самоограничения и в стремлении постоянно отдавать себе отчет в том, какое назначение они имеют. В соответствии с истиной, сформулированной в словах: «Думать и делать, делать и думать — вот итог всей мудрости; это искони признано, искони исполняется, но постигается не всяким. И то, и другое в течение всей нашей жизни должно вершиться непременно как вдох и выдох, и, как вопрос без ответа, одно не должно быть без другого» (8, 231). Прекрасное также не исключается в этом деятельном мире осознанного отречения, хотя и не является в нем центральной проблемой. Правильный путь, который необходимо найти, ведет от полезного, через истинное — к прекрасному.
Мысль об отречении легко представить себе как сгусток опыта, накопленного Гёте в жизни, как попытку рациональным ходом смягчить печаль о недостигнутом, о напрасных попытках, о чем-то начатом и незавершенном. Другие восхищались его способностями и свершениями, сам же он жил под бременем вечной неудовлетворенности, о чем свидетельствуют письма, и отречение в любви он познал еще до встречи в Мариенбаде летом 1823 года.
Во время путешествия Вильгельм сталкивается с самыми разными формами жизни и деятельности, знакомится с существующими общественными устройствами и проектами новых, частью непосредственно, частью по рассказам. Читатель воспринимает все увиденное глазами Вильгельма, в целом это многостороннее освещение архивного материала, предлагаемого редактором. Уже в самом начале Вильгельм встречается в горах со странной группой, которая, как святое семейство во время бегства в Египет, медленно продвигается вперед. С удивлением он рассматривает место, где обосновался «святой Иосиф Второй», капеллу с картинами жизнеописания святого Иосифа. В глуши этих труднодоступных мест благочестивый человек стремится подражать святому, вдохновленный житием, изображенным на картинах. Впечатление такое, что здесь воссоздана идиллия по высокому образцу, реконструирован стиль жизни далекой древности, мирный, скрытый от опасностей мир, которому достаточно минимальной, примитивной деятельности. Однако при ближайшем рассмотрении ощущение идентичности полностью исчезает. Странный и прекрасный мир Иосифа Второго показан только с точки зрения Вильгельма, который еще не знаком с высказываниями Ярно; жизнь Иосифа Второго ничего общего не имеет со взаимодействием понятий делать и думать, думать и делать. Уже и библейский Иосиф был подозрителен для Гёте своей пассивностью, тем более его последователь, этот сомнительный имитатор, источником для которого служат дилетантские картины, отмеченные к тому же печатью просветленности из времен позднего средневековья. Во время создания этой истории о святом Иосифе — она упомянута в дневнике уже в 1807 году — Гёте, как известно, со всей резкостью обрушился на всячески восхвалявшееся христианское искусство, которое противопоставлялось античности, он называл его «неокатолическими сантиментами», «отшельническим и штернбальдизирующим безобразием».[113]
Только иронически мог он изобразить жизнь человека, основанную на христианской идее отшельничества. Это, конечно, не пример, наоборот, это контрастная картина по отношению к тем сферам, где определяющей становится реальная деятельность, проникающая в жизнь.