Как свидетельствуют словари той эпохи, тогда вовсе не было необычным называть коршунами соколов или сарычей. Но как известно знатокам античности (а к ним принадлежал и Гёте), у древних римлян коршун был одной из птиц, предрекавших будущее, за полетом их следили, желая выведать мнение богов о грядущем. Вероятно, наблюдая за коршуном, парившим над вершинами Гарца, автор «Зимнего путешествия» мог вспомнить о значении, которое древние приписывали полету птиц: вот и возник поэтический образ, в котором непосредственное созерцание слилось с потайным, хотя и доступным пониманию смыслом. Уже 1 декабря, за несколько дней до восхождения на Броккен, в дневнике Гёте появилась запись: "= словно коршун =", Вот тогда, выходит, родились первые строки этого стихотворения — но когда оно было закончено, точно не известно. Сама эта песня должна была стать подобной птице, пророчащей будущее, ей надлежало возвестить о вымоленном предсказании. Так делается понятным переход ко второй строфе:
Ибо господним перстом
Каждому путь
Предуказан,
Путь, что счастливца
Скоро домчит
К цели отрадной,
Тот же, кто в тщетном
Противоборстве
С нитью неумолимой,
Тот знает пускай:
Беспощадные ножницы
Однажды ее пресекут.
(
И дальше злая участь несчастливца контрастирует с планидой счастливого, а между тем в середине стихотворения упоминаются еще и «охотники» (любой читатель, знакомый с биографическими подробностями, тут же узнает в них охотничью компанию герцога Веймарского). Для счастливца покрытая снеговой шапкой вершина грозной горы предстает «алтарем благодар–405
ного сердца» — ведь благополучно завершилось исполненное знаков и предзнаменований восхождение на гору, это событие, которое он вымолил и на которое отважился. В заключительных строках вершина предстает в созерцательном противостоянии; отныне ничего похожего на Ганимедово: «Объятый, объемлю!» И впервые здесь в сопряжении слов «открытая» и «тайна» была выражена формула, оставшаяся лейтмотивом гётевского созерцания природы и определившая его представление о поэтическом символе.
С непостижной душой,
Открытою тайной,
Из–за туч он взирает
На изумленный мир,
На избыток его богатств,
Которые он орошает
Из артерий собратьев своих.
(
Когда в стихотворении о Гарце Гёте изобразил несчастливца, снедаемого мизантропией, сбившегося на неверный путь, он имел в виду вполне конкретного человека. Поэт навестил его 3 декабря 1777 года в Вернигероде, и лишь гораздо позже, в «Кампании во Франции 1792 года», Гёте еще раз рассказал об этом визите, хотя рассказ этот едва ли достоверен. Несчастливцем был некто Фридрих Виктор Леберехт Плессинг, который, завершив изучение юриспруденции и теологии, совершенно больным вернулся в отчий дом, дом приходского священника. В 1776 году он в поисках совета и помощи написал Гёте в Веймар, но ответа не получил. В «Кампании во Франции» Гёте объяснял безнадежную печаль Плессинга влиянием своего «Вертера» — сам поэт разительно отличался от юноши способностью справляться с кризисами благодаря творческой активности и полезной деятельности. Хотя Гёте навестил Плессинга, но помочь этому несчастному ничем не смог, а ведь обычно он отнюдь не оставлял на произвол судьбы потерпевших крушение в жизни, нуждающихся в помощи.
Повествование о постоянной готовности поэта помочь ближним заняло бы целую главу — равно как, впрочем, и изображение всех тех случаев, когда он либо прервал знакомство сам, либо же предпочел не поддерживать его. Гёте незамедлительно обрывал всяческие контакты или устанавливал четкие границы
406
в общении с другими, как только отношения, связывавшие его с кем–нибудь, оказывались помехой на его жизненном пути, как только он замечал, что никак невозможно (или не удается более) с пользой для собственного развития соотнести различные воззрения по кардинальным проблемам бытия, искусства и науки, если ему не по душе становилось целое «направление». В нем сильно было желание жить соответственно собственным взглядам, собственным принципам. Клопшток, Ленц, Клингер, Лафатер, Фриц Якоби, Генрих фон Клейст и многие другие ощутили это на себе.