Были мы оба кандидатами наук, из-за чего советская власть никак не хотела с нами расстаться. В результате пришлось шуметь и скандалить. За такие фортели тогда могли выпустить из СССР, но могли и дать срок. В Израиле же за них давали место в престижном Доме имени какого-то Бродецкого, где обучали языку иврит и кормили бананами с манной кашей. Место это располагалось в тихом районе к северу от Тель-Авива, и от него до моря было… нет, не рукой подать, но близко.
Вот я и решила, что непреходящий кайф — это из-за моря. Известно, что в приморском городе покачивает независимо от того, причален ли он к поребрикам улиц или налеплен на прибрежные скалы. А по ночам в нем, как в раковине, ухает море. Чуткие приморские ночи взрываются музыкой или гамом, смехом или криком. Дни же тут и ленивые, и суматошные сразу. Воздух струится. В глазах рябит. Мысли разбегаются. И дела налезают друг на друга, и все остается незавершенным, а происходит это потому, что в городе, обращенном к морю, человек всегда готов остановиться и замереть в изумленном созерцании мира и себя.
Так происходило со мной в Гурзуфе и Ялте, Сочи и Ниде — почему бы и Тель-Авиву не вести себя соответствующим образом?
Правда, прибыли мы из Питера, города вроде бы приморского. Но Питер — это вам не легкий башмачок, утонувший в приморском песочке, а бронзовый сапог, самой своей сутью отрицающий подобное трепетание воздуха, света и души. Дома-скалы, улицы-ущелья, все — громада, всюду — мощь. А тут — беленькие домики-лодочки с плоскими крышами, над которыми полощется выстиранное белье. Вот налетел ветер с моря, поднял простыни и полотенца на мощные свои кулаки и сдвинул с места хлипкий домишко, утянул его в голубое марево навстречу неизвестным приключениям. А если слишком тяжел дом, облеплен, как ракушками, пристроенными балконами и комнатушками на весу, тогда сдвигается и улетает в сверкающий простор только его крыша в тугих парусах простыней, скатертей, полотенец и купальных халатов.
Помню, развешивала я как-то на балконе свежевыстиранное белье… не простыни и не скатерти, разумеется, их — чистые и влажные — в нашем доме выдавали раз в неделю… а мелкое, носильное… дивилась тому, что и выстиранное в водопроводной воде оно пахнет морем… глядела на домики внизу… и вдруг один домик и впрямь взял и взлетел. Вспыхнул стеклами на солнце, махнул парусами-простынями, развернулся и уплыл вдаль. А я так обалдела, что разрыдалась. Пришла в себя, а слезы все льются. И перед глазами — радуга. Часа три так продолжалось. Потом мне сказали, что это я на солнце смотрела незащищенными глазами, а местное солнце такого не позволяет. Вот и к солнцу привычка требуется — а где ее взять питерскому человеку? Мы с Мишкой и солнцу этому, теплому посреди зимы, радовались как дети.
Так или иначе, но в первые месяцы жизни в Израиле я словно плыла по воздуху на белоснежной яхте, и Мишка был рядом. И его покачивало, и он то и дело счастливо замирал, раздув ноздри. Втягивал в себя шипучий дух свободы и блаженно улыбался. А потом у него началось что-то вроде морской болезни. Я даже помню, когда именно это началось. Я прибежала с уроков и тут же устроилась с тетрадками повторять пройденное. Иврит шел хорошо, а железо куют, пока оно горячо. А Мишке язык не давался. В тот день он прогулял занятия. Пошел болтаться в Тель-Авив. И вернулся другим человеком.
Нет, все, конечно, не так. В то утро Мишка получил первый отказ из университета. Не взяли его на кафедру теоретической математики. Он расстроился и поплелся в Тель-Авив развеивать тоску. Вот бы мне и отправиться с ним под ручку, ля-ля, тополя… Кинули бы десятку на пиво с закуской, полюбовались на море и витрины, все бы, может, и устаканилось. Но я брала иврит, как крепость. А в тот день мы штурмовали глаголы. И Мишка пошел в город один. И вернулся другим человеком.
Я даже испугалась. Опухший какой-то, налитый мраком, раздутый, как утопленник. Спиртным попахивает, но не пьян. А ноги явно не держат. Плюхнулся в кресло.
— Сашку Корха помнишь?
Как не помнить? Старый Мишкин дружок, школьный товарищ. С него все и началось. Он еще в Шестидневную войну этим заболел. Я его тогда, правда, не знала, потому что и с Мишкой не была знакома, но по рассказам Корх этот все те шесть дней израильско-арабской войны, которые потрясли мир, просидел в Комарово, в кустах со «Спидолой» в обнимку. И на карте отмечал красным пунктиром победное продвижение израильской военщины.
А потом: в Израиль, и все! Просто сбрендил. Хотел пробираться через южную границу пешком, все искал путей в Кушку, из которой, по его словам, шел древний караванный путь к Иерусалиму. До Кушки он, слава Господу, не добрался, иначе, если бы и остался жив, жизни бы не радовался. Я знала мать одного такого беглеца, который рвался на Запад, а попал на Дальний Восток, да не своим ходом, а по этапу. Бедная женщина!