— Я тут уже кое-что сочинил. Я ведь на него тоже зуб имею. И за себя, и за тебя. Но кто я такой, чтобы первому секретарю обкома письма писать? Мелкая сошка, какой-то заготовитель. А во время войны в помощниках интенданта ходил.
— А ну, читай, что ты там написал, — попросил Никишин.
Он хрустел огурцом, изо всех сил стараясь преодолеть хмельной туман, сосредоточиться. А когда Дембицкий окончил читать, потянулся за тетрадкой.
— Стерва ты, Костя! Вообще-то стерва… Но это ты написал правильно. Тут же все правда: и про харчи, и про камыши, и про нас с тобой. Все — чистая правда. Давай подпишу.
— Надо, чтобы своей рукой, — сказал Дембицкий.
Никишин расстегнул воротник.
— Давай бумагу, — сказал коротко.
Дембицкий торопливо освободил край стола, вытер тряпкой клеенку и услужливо положил перед Никишиным чистую тетрадку. Поставил чернильницу-невыливайку.
— Пиши, Андрюша. Святое дело делаешь. За правду-матку борешься… Пиши, а я диктовать буду…
Наутро Никишин вспомнил о вчерашнем вечере, и у него засосало под ложечкой. Сукин сын, Котька. Подвел. Нехорошо это — жалобу писать. Надо бы не писать, а пойти самому и все начистоту выложить, тому же Гордиенко хотя бы. А жалобу писать… «Ну, а если и написал, так что? Ведь там истинная правда. Не смеет он орать на меня. Хоть и главный врач, а не смеет. И не стану я скрывать, что писал. И если Корепанов спросит, ему тоже скажу: «Да, писал на тебя жалобу. Людей уважать надо. Заботиться о них, а не орать. Не смеешь орать на меня».
Алексей больше всего любил работать в «столярке» — одной из комнат будущего приемного покоя. Здесь стоял верстак, пахло свежей стружкой, клеем и теплом. Тем особенным теплом, которое излучает железная печь, когда ее топят сосновой чуркой. Алексей проводил здесь, за верстаком, все свободное время. И вечерний рапорт завхоза он принимал тоже тут, в столярке.
Цыбуля приходил к нему всегда ровно в пять вечера. Докладывал, что сделано за день, о работах, намеченных на завтра, о материалах, которые удалось достать. Через несколько дней после стычки с Никишиным в теплушке Цыбуля сказал с досадой:
— Предвидится неприятность, Алексей Платонович.
— Какая? — спросил Алексей.
— Этот сифилитик Никишин… — начал было Цыбуля, но Корепанов оборвал его:
— Не смейте так говорить о больных.
— Так если у него сифилис, как же его называть, Никишина?
— Да не сифилис у него, а нейродермит. Это — кожное заболевание, скорее даже нервное.
— Все равно — венерический, — махнул рукой Гервасий Саввич.
— Да что он там натворил, ваш Никишин?
— Жалобу, сукин сын, написал, — сказал Цыбуля, — прямо в обком, самому Гордиенко.
— Откуда вам известно? — спросил Корепанов.
— Так он же, сволота, завсегда так, как та паршивая кошка. Мало шо напакостила, так ще и нявкае… Сам хвастает…
— Ну и пусть, — ответил Корепанов и принялся за работу.
Спокойствие Корепанова удивило Гервасия Саввича. «Крепкий мужик», — с восхищением думал он. Потом, поразмыслив немного, решил, что ничего удивительного нет: не нюхала душа чеснока, вот и не боится, что запах почуют.
3
Прошло несколько дней. Алексей уже забыл о жалобе, когда прибежала Люся и сказала, что кто-то из обкома сейчас беседует с Никишиным. Закрылись в ординаторской и разговаривают, с глазу на глаз.
— Ну и пусть разговаривают, — сказал Корепанов.
Люся удивилась: ведь всем известно, что Никишин жалобу писал.
— Он писал, с ним и разговаривают, — сказал Корепанов. — Идите работайте.
Люсе показалось, что Корепанов рассердился на нее. Она хотела что-то сказать в свое оправдание, но Алексей не дал:
— Я все знаю, Люсенька, — сказал он. — И не надо волноваться. Жалобы у нас всегда проверяются. Такой порядок.
Но когда Люся, постояв немного, вышла и закрыла за собой дверь, он отложил в сторону рубанок и закурил. Потом сложил инструменты и застегнул воротник гимнастерки. Работать он уже не мог.
«И что за подлое чувство? — думал Корепанов. — Откуда оно берется? Откуда тревога? Ведь если человек знает, что за ним нет никакой вины, не должно быть тревоги».
И за то, что не мог справиться с собой, злился: и на себя, и на этого представителя, который даже не нашел нужным зайти к нему — главному врачу больницы, и на Никишина.
Алексей пошел по этажам посмотреть, как идут работы. И ему показалось, что все смотрят на него как-то по-особенному, что все вокруг словно притихло, насторожилось. И эта настороженность — тоже злила.
Проверяющим жалобу оказался инструктор обкома Олесь Петрович Мильченко. Он зашел к Алексею уже под вечер. На добродушном немного усталом лице его лежала печать деловой озабоченности. Всем своим видом он словно хотел сказать Корепанову: «Вот вы здесь накуролесили черт знает чего, а мы разбирайся». Он поздоровался с Алексеем, бросил портфель на стол, снял шапку, положил ее рядом и, не ожидая приглашения, расположился в кресле, напротив Корепанова. Приглаживая взъерошенные волосы, сказал:
— Жалоба тут на тебя, Алексей Платонович.
— Знаю, — сказал Корепанов.
— И что написано, тоже знаешь?
— Скажете, наверно.