Он казался до смешного обиженным. Налил мне минеральной воды, протянул свой портсигар, я взял сигарету, он дал мне прикурить. Мы сидели и курили. Мне стало его жаль. Тарелка с горой фасоли, как видно, совсем сбила его с толку. Он, безусловно, ожидал встретить у меня то, что он именует богемой: нарочитый беспорядок, ультрамодные штучки на потолке и на стенах, но наша квартира обставлена случайными вещами, скорее, в мещанском вкусе, и это, как я заметил, угнетало его. Сервант мы купили по каталогу мебельного магазина, на стенах у нас почти сплошь репродукции, и притом лишь две с абстрактных картин; единственное, что мне нравится, — это две акварели работы Моники Зильвс над комодом: «Рейнский ландшафт III» и «Рейнский ландшафт IV» — темно-серые тона и едва различимые белые мазки… Те немногие красивые вещи, которые у нас есть, — стулья, вазы и сервировочный столик в углу — купила Мария. Отец принадлежит к числу людей, нуждающихся в определенной атмосфере, а атмосфера нашего дома тревожила его, сковывала язык.
— Ты узнал, что я здесь, от матери? — спросил я наконец после того, как мы, не вымолвив ни слова, закурили уже по второй сигарете.
— Да, — ответил он. — Неужели ты не можешь избавить ее от твоих шуток?
— Если бы она заговорила со мной не от имени этого комитета, все было бы совсем по-другому, — сказал я.
— Ты имеешь что-нибудь против этого комитета? — спросил он спокойно.
— Нет, — сказал я. — Очень приятно, что расовые противоречия хотят смягчить, но я воспринимаю расы иначе, чем комитет. Негры, к примеру, стали у нас последним криком моды… я уже хотел было предложить матери моего хорошего знакомого, негра, в качестве нахлебника… И ведь подумать только, одних негритянских рас на земле несколько сот. Комитет никогда не останется безработным. Есть еще и цыгане, — сказал я. — Хорошо бы мама пригласила их к себе на файф-о-клок. Целым табором. Дел еще много!
— Не об этом я хотел говорить с тобой, — сказал он.
Я молчал. Он посмотрел на меня и тихо добавил:
— Я собирался поговорить с тобой о деньгах.
Я все еще молчал.
— Полагаю, что ты попал в довольно-таки затруднительное положение. Ответь мне наконец!
— Затруднительное положение — еще мягко сказано. По всей вероятности, я не смогу выступать целый год. Смотри. — Я закатал штанину, показал опухшее колено, опять опустил штанину и указательным пальцем правой руки ткнул себя в грудь слева. — И еще здесь, — сказал я.
— Боже мой! — воскликнул он. — Сердце?
— Да, — сказал я. — Сердце.
— Я позвоню Дромерту и попрошу его принять тебя. Он у нас лучший сердечник.
— Ты меня не понял, — сказал я. — Мне не нужно показываться Дромерту.
— Но ведь ты сказал — сердце.
— Вероятно, я должен был сказать — душа, душевное состояние, внутреннее состояние… но мне казалось, что сердце тоже подходит.
— Вот оно что, — заметил он сухо. — Ты имеешь в виду эту историю.
«Эту историю» Зоммервильд, наверное, рассказал ему в бизнес-клубе за игрой в скат между рагу из зайца и двумя кружками пива, после того как кто-то остался «без трех» с червями на руках. Отец поднялся и начал, ходить взад и вперед, потом остановился за креслом, оперся на спинку и посмотрел на меня сверху вниз.
— Боюсь, это звучит глупо и покажется громкими словами, если я скажу: тебе не хватает качества, которое отличает истинного мужчину, — умения примиряться с обстоятельствами.
— Это я уже сегодня раз слышал, — ответил я.
— Тогда выслушай еще раз — примирись с обстоятельствами.
— Оставь, — сказал я устало.
— Как ты думаешь, легко мне было, когда Лео пришел и сказал, что он обратится в католичество? Для меня это был такой же удар, как смерть Генриэтты… Мне не было бы так больно, если бы он сказал, что станет коммунистом. Я еще могу как-то понять, когда молодой человек предается иллюзиям о социальной справедливости и тому подобном. Но это… — Он обеими руками вцепился в спинку кресла и резко мотнул головой. — Это… нет. Нет!
Как видно, ему и впрямь было больно. Он побледнел и теперь казался старше своих лет.
— Садись, отец, — сказал я. — Выпей рюмку коньяку.
Он сел и кивком указал на коньячную бутылку; я вынул из серванта рюмку, налил ему коньяк, он взял рюмку и выпил, не поблагодарив меня и не предложив мне выпить с ним.
— Ты этого не можешь понять, — сказал он.
— Да, — согласился я.
— Мне страшно за каждого молодого человека, который во все это верит, — сказал он, — поэтому мне было так невыносимо тяжело. И все же я примирился… примирился. Что ты на меня так смотришь?
— Я должен попросить у тебя прощения, — сказал я. — Когда я видел тебя на экране телевизора, мне казалось, что ты великолепный актер. Отчасти даже клоун.
Он недоверчиво, почти с обидой, взглянул на меня, и я поспешно добавил:
— Нет, действительно, папа, ты бесподобен. — Я был рад, что мне наконец удалось назвать его «папой».
— Мне просто-напросто навязали эту роль, — сказал он.
— Она как раз по тебе, — сказал я. — Когда ты ее играешь, получается здорово.
— Я никогда не играю, — сказал он серьезно, — никогда, мне незачем играть.
— Тем хуже для твоих врагов, — заметил я.