Так что парадоксальным образом жизнь туриста становится тем более сносной, даже приятной, чем более зримо маячит перед ним кошмарная альтернатива бродяжьего существования. В том же парадоксальном смысле туристы кровно заинтересованы, чтобы эта альтернатива выглядела как можно страшнее. Чем горше вкус бродяжьей судьбы, тем слаще путешествовать туристу. Чем незавиднее выглядит положение бродяги, тем приятнее ощущать себя туристом. Если бы бродяг не было, туристам пришлось бы их выдумать… Мир путешественников нуждается и в тех, и в других, причем и в тех, и в других вместе, связанных друг с другом гордиевым узлом: никто, похоже, не знает как его развязать, и ни у кого нет ни меча, ни желания, чтобы его разрубить.
Так что мы продолжаем движение: туристы и бродяги, полутуристы/полубродяги — именно ими большинство из нас и является в нашем обществе потребителей/путешественников. Наши судьбы переплетены теснее, чем мы сами, поглощенные сиюминутными туристскими заботами, позволяем себе признать.
Однако разные судьбы и две разных модели жизненного опыта, порождаемые общими невзгодами, предполагают и наличие двух резко отличающихся взглядов на мир, на его недуги и способы излечить эти недуги — различных, но похожих в своих недостатках, имеющих общую тенденцию замалчивать многообразную взаимозависимость, лежащую в основе каждого из них, да и самого их противостояния.
С одной стороны, существует идеология, формулируемая теми, кто говорит от имени глобалистов, к их числу, по мнению Джонатана Фридмана, принадлежат «интеллектуалы, близкие к СМИ, сама журналистская интеллигенция, в некотором смысле — все, кто может позволить себе космополитическую идентичность»[51]
, или, точнее, молчаливые допущения, придающие этой идеологии правдоподобие просто в силу отказа подвергать ее сомнению — тип допущений, которые Пьер Бурдье недавно определил какС другой стороны, нельзя забывать и о действиях местных или насильственно локализованных, точнее — тех из них, кто пытается, и все с большим успехом, подставить свои политические паруса ветрам гнева, дующим из кругов
Фридман насмехается над жаргоном космополитов, всеми этими модными терминами типа «промежуточности», «разъединенности», «трансцедентности» и т. д., которые якобы выражают не только опыт тех, кто уже «обрубил якоря», тех, кто «уже освободился», — но могли бы выразить и опыт тех, кто еще не обрел свободу, если бы не отвратительная и обескураживающая тяга последних к «привязке» и «поискам сути». В этом языке привилегии, включая и связанное с ними специфическое чувство неуверенности, представлены в качестве общей «человеческой природы» или «будущего, ожидающего нас всех». Но, задается вопросом Фридман:
«для кого подобное культурное «переселение» реально? В работе тех, кто преодолевает постколониальные границы, подобное перемещение — удел поэтов, художников, интеллектуалов: они придают ему объективность печатным словом. Но кто читает стихи, и какие еще разновидности идентификации встречаются в нижних слоях общественной действительности?… Одним словом, гибриды и теоретики гибридизации. Гибридизация — это порождение группы, самоопределяющейся и/или определяющей мир в подобных терминах не путем этнографического понимания, а путем самоидентификации… Глобальная, гибридно-культурная, элитарная сфера заполнена людьми, имеющими совершенно иной опыт существования в мире, связанном с международной политикой, наукой, СМИ и искусством».
Для глобалистов культурная гибридизация, возможно, явление созидательное, освобождающее от пут; но культурное бесправие местных таковым не назовешь; речь здесь идет о понятном, но досадном стремлении первых смешивать эти два явления и тем самым представлять разновидности собственного «ложного сознания» в качестве доказательства интеллектуальной неполноценности последних.