Вот она, Пьяная Лука. Названа так потому, что река здесь всю свою невеликую мощь бросает на высоченный каменистый выступ, не одолеет его никак, круто сворачивает. Не один год, а долгие века долбит и точит вода каменную преграду. Летом, осенью, зимой она крупинку за крупинкой вымывает из основания выступа; весной же, войдя в силу, яростно дыбится река, довершает втихомолку проведенную ранее работу. И отваливаются тогда глыбы, падают в кипящую пучину. Потом, как только отшумит половодье, обнажаются раны великана, и смотрит он с высоты на свои поверженные осколки.
Не раз видел Антон: как слезы, струятся по выступу тоненькие, светлые ключи, будто оплакивает одряхлевшая махина давнюю свою первозданность. Сейчас с виду мирно живут они, река и скала, простив друг другу обиды.
Кругами ходит темная вода, омывает округлые камни. Покойно, дремотно застыл выступ, но каждая прожилка на срезе его напряжена, как нерв… И вдруг словно изнутри камня выдавился, взвился в небо живой девичий смех…
В этот день никто не видел Антона. Кое-кто удивился, не найдя на крыльце фотоателье знакомой, ссутулившейся фигуры, рядом с которой дремлет калачиком свернувшаяся собака.
Из всех людей, кого можно было спросить, куда запропастился фотограф, одна Анфиса знала: там он, в своем фотоателье. Ничего, сказала бы она, перебесится, выйдет.
Между тем Антон заканчивал работу.
Первый отпечаток — тридцать на сорок — долго плескался в проявителе. Затем бледно проступили валуны — овальные, округлые, как спины упавших в земном поклоне женщин, и слегка размытые туманом обнаженные женские тела — живое, теплокровное повторение округлых камней.
Часов и реле времени у Антона не было. Проявляя снимок, он вел счет времени по старинке — по ударам собственного сердца. Сорок шесть ударов он насчитал, пока на его глазах возникал мир — от младенчества до зрелости. Этот мир купался сейчас в маленькой кюветке с раствором — твердые камни и уязвимая плоть слились в нем, сроднились.
БЕГА
В канун весеннего сезона, пропустив вперед именитых конников, записал на приз жеребца по кличке Черныш некий Теймураз Бекешин.
Лошадь и наездник — были они от какого-то безвестного завода из Оренбуржья — не вызвали особого любопытства в ипподромной конюшне. Да и сам Бекешин, видать, не чувствовал себя уязвленным, и на людей, и на лошадей, в том числе на фаворита, глядел с добродушным прищуром.
Жеребец его — с хорошей, впрочем, резвостью — в кругу частенько проскакивал, но наездника, казалось, это мало трогало.
И даже когда кто-то вспомнил, что Черныш прошлой осенью, под конец сезона, взял два приза, в конюшне к Бекешину с его конем утвердилось плевое отношение.
Был месяц май.
Из конца в конец ипподрома носились летучие запахи краски, горячего асфальта и стружек. Ипподром спешно наряжали и подновляли, и Теймуразу, выросшему в волжском городке, напоминал он огромный пароход, готовящийся к весенней навигации.
Но все тут — трибуны, флагштоки, свежевыкрашенные кассы тотализатора, даже поле, из которого густо вытянулись зелененькие иглы травы, — навевало на Теймураза скуку. Думки точили его, особенно в праздничные дни, когда люди разъехались по домам, и на ипподроме стало одиноко и тоскливо так, что наездник третью ночь лежал без сна.
Почему-то не в тех местах, где, по мнению Теймураза, он мог нажить врагов, а здесь — на благословенном Кавказе — просыпался он от одуряющей тревоги. Он не знал, в чем причина — в нем самом или в затяжной весне с холодными туманами. Весну, только другую — с плотным осязаемым теплом, с золотыми столбами парного курева в ущельях и провалах, с птичьим гомоном и тугими наскоками ветра на цветущие каштаны, Теймураз ждал трепетно и сильно.
Да, он чего-то ждал, хотя ожидание его не было связано с бегами. Теймуразу, казалось, все равно, победит он или проиграет, — сердце томилось другим, пока не разгаданным, хотя, если по совести, повод был обыкновенным, даже смешным.
Прошлой весной, почти в эту пору, на моздокском Торжке цыганка нагадала ему беду от красивой женщины.
Поверить в это — значит обходить красивых, а был Теймураз Бекешин в том возрасте, когда каждая женщина кажется красавицей, в худшем случае — пригожей. И на самом деле смешно бы было, если бы он, послушав гадалку, вострил глаза в одних только убогих.
Красота и добро богом даются, считал Теймураз, и даются они поровну, — можно ли ждать от красивой женщины чего-нибудь худого?
И сам он был красив той особой суровой красотой, какой наделяют мужчину широкие первобытные степи. И вот получилось, несмотря на правильные думки, смешно: здоровый, сильный парень лежал в постели, не снимая вышитой по вороту полотняной рубахи, мучился бессонницей.