Босой, в пиджаке, накинутом внапашку, Иван смотрел на горящие в печи березовые поленья, вдыхая дымливый смоляной запах, и по лицу его бродила невнятная улыбка.
Джинсы лежали рядом, на табуретке.
Иван как над чем-то забавным посмеивался над своей недавней горячностью, с какой взялся за примерку. И снова, как было до этого, джинсы ушли из сознания, и снова Иван думал о дяде Васе, который в эти минуты мог думать о своем племяннике Ване, находясь, должно быть, где-нибудь в Южной Атлантике. От этой мысли Ивану сделалось хорошо и счастливо.
В Малоярославец Иван поехал воскресным утром в начале седьмого. На первый автобус, ушедший без пятнадцати шесть, он опоздал из-за бабки Маруси, соседской одинокой старухи, надумавшей притащить к еще сонному, в распахнутой рубахе Ивану двух поросят в холщовом мешке.
Старуха, неизвестно как узнав о предстоящей поездке Ивана на рынок, видно было, едва дотерпела до утра и не сводила с парня умоляющего взгляда, пока тот не взмыкнул в знак согласия.
— Проси по сороковке, отдать можешь за тридцатку, — сказала бабка Маруся. — Продашь поганцев, пол-литру себе купи, за труды…
После ухода старухи Иван забыл о мешке — поросята, видать, заморились в тепле, притихли — и вдруг обернулся на подозрительную возню у порога и поперхнулся чаем. Из непонятным образом развязавшегося мешка, сверкая розовыми пятаками, с любопытством выглядывали оба поросенка. Делая со сна неверные шаги, Иван двинулся к мешку, но поросята оказались смышлеными: разом кинулись в разные углы. Иван долго, творя невероятный шум и беготню, ловил их, и когда вымотался, позвал на помощь тетю Пелагею. Вдвоем кое-как поймали и запихнули в мешок возбужденных, визжащих поросят.
Автобус был битком набит людьми, Ивану пришлось потеснить стоящих на задней площадке, а мешок с поросятами держать между ног.
На дороге, затянутой крепким утренним ледком, автобус дергался и подпрыгивал, поскрипывал старым щелястым кузовом. Ивана не подбрасывало, как других, кто был помельче, — его, что хуже всего, валило, и каждый, кому приходилось выдерживать его вес, начинал молча трепыхаться. Только когда на крутом повороте Ивана повело вбок, откуда-то снизу возник тоненький, но бодрый голосок:
— Ей-бо, задавит, едрена-матрена! Откуль у тебя столько груза?..
Иван, натужась и краснея от неловкости, замахал руками, чтобы выровнять тело, наконец схватился за выемку в потолке, выпрямился.
Щуплая бабка, древняя, почти восковая, высунув из-под локтя Ивана закутанную в черную шаль голову, встрепенулась, блеснула жалостливыми глазами, будто посочувствовала Ивану: шутка ли, такой вымахал! Иван, недоумевая, что она осталась жива, виновато зашевелился, навалясь спиной на молодых ребят, кольцом окружавших своего дружка с гитарой.
— Че на меня глядишь, глазун? — беззубо улыбнулась бабка. — Ты не меня, а поросят обороняй. Мои тоже на полу…
За окном автобуса начинало светлеть, поля очищались от сумерек, скоро совсем попросторнело, и оттого легче и веселее стало на душе. Иван смотрел на апрельский простор, на пестрые — в подтаявшем снегу местами чернела пашня — поля, от нечего делать отгадывая, чьи земли проезжает.
Иван, надо сказать, родом был из города, а сюда попал пятнадцатилетним замухрышкой. Его, бескровного, с потухшим, как у старика, взглядом — обнаружилась у него болезнь, но Иван забыл ее заковыристое название, — везли по этой дороге в Нижнее Талалаево, и он ехал тогда, ничего не видя, ничем не интересуясь, словно его с этим миром уже ничто не связывало. Через полгода — правы оказались врачи, посоветовавшие жить в деревне, — Иван пошел в школу, здесь окончил десятилетку, потом — шестимесячные курсы механизаторов широкого профиля.
Одним словом, прижился на деревне, и на уговоры городской родни вернуться домой отвечал решительным отказом.
Чужепришельцем он себя не чувствовал, ничем таким особо городским, что могло бы вызвать недружелюбие, попрекнуть его было нельзя: свой в доску. Больше того, казалось ему, что родился он здесь, и так оно, пожалуй, было — именно на этих землях Иван после длительного болезненного безразличия ко всему заново открывал мир. Природа, правда, будто подшучивала над ним, найдя его удобным для своих причуд: то был доходягой, то стал задевать головой потолки.
Небо над полями поднялось высоко, засветилось чистой апрельской синевой. Автобус ходко побежал по стеклянно-гулкой дороге, не сбавляя скорости и на ухабах. Он въезжал на горушку, на которой развиднелись старые ракиты, — скоро Среднее Талалаево.
Про это село рассказывали всякие забавные небывальщины, и верно, Среднее Талалаево уже своим развеселым видом подтверждало свою славу. Каждая изба, какую ни возьми, была обнесена невысоким забором — штакетником, каждая хвасталась наличниками с рисунком — резьбой, и все же самой парадной частью, проще сказать, лицом избы тут почему-то считалась крыша.