Он обрадовался, увидев бабку, должно быть, только что продавшую поросят. Старуха разговаривала с другой бабкой, с виду ровесницей, и когда Иван, громко шурша бумажной юбкой, остановился перед ней, испуганно вскинулась:
— Ай, никак, загулял? А это для смеха, что ли?
— Продала? — пытаясь улыбнуться, спросил Иван.
— Вот она выручила, — показала она на старушку. — Просила сорок, отдала за тридцатку.
— Возьмите еще пару поросят, — заглядывая старухе в глаза, предложил Иван. — За двадцатку отдам.
— Куда их мне столько, — отмахнулась старуха. — Ферму, что ли, заводить. Да и что так дешево — уж не хворые ли оне?
— Здоровые, здоровые, — загораясь надеждой, заверил Иван.
— Чего ж на ярмарку привез, а просишь мало? Какой резон было тащиться? — не унималась старуха.
— Непредвиденный случай, — смущенно сказал Иван. — Потерпел аварию. Срочно брюки надо купить.
— То-то я гляжу, в гумагу завернулся, — сказала талалаевская. — Я-то думала, выпимши, потешить кого собрался…
— Не-е, — тоскливо посмотрел на обеих Иван. — Уперли. Прямо на глазах уперли.
— Здешние, нашенские, что ли? — забеспокоилась старуха.
— Кажется, приезжие…
— Как же так уперли? — сердито зашевелилась талалаевская. — Что ж ты, здоровенный дурила, дал себя обокрасть!
— Это не нашенские, наши бы не стали, — облегченно вздохнула старуха. — Ниче, следующий раз умнее будешь. Ну-ка, поросят своих покажь…
Иван развязал мешок, выудил одного за другим обоих, изрядно притомившихся поросят.
— Значит, по двадцатке, — сощурилась старуха, полюбовавшись на розовые тельца поросят.
— Ну, если не жалко, по четвертной, — робко проговорил Иван. — Не мои они, а соседки моей, бабушки Марьи. А то обидно за нее…
— Погоди, я скоронько, — сказала старуха.
Пока она сходила под дощатый навес, к торговавшему там цветочными семенами старику, Иван устало слушал монотонный, ни на секунду не смолкающий гул базара. Тихо брели, направляясь к выходу, натоптавшиеся с утра люди, а навстречу тугими потоками торопились свежие.
Иван ехал домой, в Нижнее Талалаево, на том же автобусе, что вез его утром на рынок. Он почувствовал себя в нем уютно, как усталый птенец в теплом гнездышке, впадал в дрему, иногда, захлестнутый дорожным весельем — мужики, хорошие еще на рынке, по дороге добавляли, — сонно и безразлично озирался.
Он не сразу отозвался на слабенькие тычки сзади, потом уже, когда кто-то упрямо повторил удары, обернулся и обнаружил знакомую талалаевскую старуху.
— Брюки-то, кажись, шелковые справил, — участливо поинтересовалась она.
— Сатиновые, — оживился Иван.
— Летом сгодятся, — сказала старуха. — А я-то еду и думаю, где тебя видела раньше. Вспомнила: на тракторе сидел, мимо хатки моей проехал. В Выселках был?
— Приезжал, — утвердительно кивнул Иван.
— Вот-вот… Узнала. У тебя к трактору телега така прицеплена. Удобная, видать.
— Удобная, — сказал Иван.
— Если будешь ехать мимо, заходь ко мне, — чуть слышно сказала старуха. — Евдокией Никитичной меня зовут. Я одна живу, сын Николай в Фергане, третий год носу не кажет, а сын Лексей похоронен под Киевом. Аккурат вроде тебя был. Здоровый, добрый, мухи не обидит. Писал, пушкой командую. Вот и говорю, заезжай: брюки, рубашки его, сапоги хромовые целехоньки. А ты мне дровец привезешь на тракторе-то. Я к начальству твоему схожу, уговорю…
— Не надо, — окончательно придя в себя, сказал Иван. — Я так приеду.
— Вот и хорошо, — успокоилась старуха. — Уж весна скоро… Приезжай хоть один, хоть с другом-приятелем…
— Приеду, — повторил Иван, выбираясь к выходу, — автобус приближался к Нижнему Талалаеву. — Обязательно…
— Весна уж скоро… — пробормотала старуха, подняв прощальный взгляд на Ивана. — У меня черемуха в палисаднике. В мае-то и зацветет…
«ТЫ ПО-СОБАЧЬИ ДЬЯВОЛЬСКИ КРАСИВ…»
В августе месяце верхнеталалаевское собачье поголовье — всего учтенных и бездомных, считай, десятка два — с гавом и визгом справляло вторые в году свадьбы.
В эту пору владельцы собак особо редкостных пород — были и такие в Верхнем Талалаеве — заперли своих четвероногих подопечных в избах или посадили на цепь, чтобы те не запятнали родословную, не устояв перед соблазном смешаться с разгульной собачьей шпаной.
Захар Кузьмич Дедков, не давая повады прежнему сердоболью, тоже посадил свою Дамку на цепь — еще в пору первых свадеб, в феврале. Что при этом было у Кузьмича на уме, по какой причине старик держал собаку на узде, узнать никому не удалось. Сама Дамка, терпеливо перегорев зимой и не поняв причину любовного запрета, теперь томилась с удвоенной горячностью. Окончательно потеряв застенчивость, она громко просилась на улицу, где с хмельной удалью гуляла вольница.