— Добрый пес, — тянулся к сенбернару Кузьмич. Вспомнив вычитанное в книге еще зимой, повернулся к профессору. — Дюже, сказывают, сообразительные. В горах, которые Альпами зовутся, людей, снегом заваленных, отыскивают. Нюх такой развитой. И шерсть на ем подходящая, чтоб, значит, самому не замерзнуть…
Заметив, как смотрит профессор на своего сенбернара — с нежной восторженностью, будто видит впервые, — Кузьмич решил, что насчет пса хватит, пора набивать цену Дамке. Хотя, чего уж брехать, время бежит, — пора бы действовать. По солнцу — оно, судя по загустевшему свету, вот-вот должно заглянуть в окна, — определить, какой час, Кузьмич не смог и, помня о Христофоровне, торопливо сказал:
— Радиво не держите, Маркелыч… И то правильно. Один шум от нево. Телевизор — другое дело. Иная поет по радиво — дак не знаешь, какая она из себя. А телевизор всю ее покажет и с заду и с фасаду… Эх! Оно, конешно, я бы ее, Дамку, уже трижды огулял: ухажеров видных, с медалями, пруд пруди.
— А чего же мы ждем, Захар Кузьмич! — засмеялся профессор. — Давайте представим их друг другу. Они, может, на английский манер себя ведут: ах, нас не представили! Так что ведите даму! Цезарь, будь джентльменом!
Кузьмич взбодрился, двинулся к Дамке, которая, заслоняясь висевшей в углу полой длинной шубы, сверкала одним глазом.
— Иди, Дамка, иди, милая, — подзывал ее Кузьмич. — Давай смелее, не бойся. Давай морду повыше, хвостом живенько так, влево-направо… Ах ты, шельма, перепеклась, что ли, что там в углу маешься?..
Дамка, беспокоясь, часто-часто моргала глазами, не зная, чем ублажить рассерженного хозяина.
Кузьмич резко отвернул шубу, просунул корявые пальцы за взопревший ошейник. Стал подтаскивать упиравшуюся Дамку к двери гостиной.
— Вот шурану на крыльцо! — окончательно озлился Кузьмич, когда Дамка при виде громадного, с виду покойного сенбернара метнулась было назад.
— Ничего, ничего, — приговаривал профессор, мягко хлопая сенбернара по плотной спине. — Не все сразу. Терпение, говорят японцы, — дар божий.
— Дюже здорово сказано, — подхватил Кузьмич. — Терпение и труд все перетрут…
— Давайте оставим их тут, — предложил профессор. — А сами — в кухню переберемся. Мы ведь не гордые, верно, Захар Кузьмич.
— Чевой-то душа не на месте, — признался Кузьмич. — Вот мы их оставим, а они будут сидеть, друг на дружку пялиться.
— Что поделаешь, — сказал профессор, унося в кухню бутылку. — Любовь с первого взгляда, по-моему, только человеческому роду свойственна. На остальные случаи существует присказка: притерпится, слюбится.
Ободренный словами профессора, Кузьмич сменил недовольство на прежнюю беспечность, живо принялся помогать хозяину. И все же, видно было, покидать Дамку, сучившую от волнения и робости лапами, ему не хотелось, но он пересилил себя, закрывая застекленную дверь гостиной, подмигнул равнодушно застывшему сенбернару, затем Дамке, сказал сдавленно-заговорщицким голосом:
— В добрый час!
Тем временем профессор достал из кухонного шкафчика разные рыбные консервы, зеленый горошек и какие-то южные, остро пахнущие приправы, и Кузьмич, проникаясь особой симпатией к нему, деликатно топтался у входа в кухню. Профессору, видать, сделалось жарко — он снял с себя безрукавку, надел поверх белой рубахи, воротник которой торчмя стоял возле ушей, черный свитер.
— Ты по-собачьи дьявольски красив… — продекламировал вдруг профессор, довольно сноровисто нарезая лук и обкладывая глянцевитыми кружочками шпроты, выложенные в тарелку. — Чертовски недурно сказано, главное — точно…
— Есенин… — авторитетно проговорил Кузьмич. — Этот умел.
Профессор бросил на него слегка удивленный, но одобрительный взгляд, по-свойски широко показал на стул.
Кузьмич сел и при всем старании радости все же скрыть не смог. Надо же было профессору вспомнить стихотворение, которое Кузьмич, пока в долгие зимние дни отлеживал бока, выучил наизусть.