Кривя рот, Капа заплакала беззвучно. И что-то защемило в груди у Котьки, так стало жалко Капу и совестно перед ней.
— Я домой вас провожу, можно? — спросил он, не зная, что сделать для нее доброго, но Капа рассмеялась каким-то странным смехом, то ли это рыдания прорвались.
— И ты уже запровожал?.. Я что говорила — жалостливые вы, Костромины, да жалеть меня поздно. — Она уперлась руками о ящик, обмякла. — А я, может, Костю вашего одного только и любила, да дуреха была, о-ой буреломная. Актри-и-са.
И уже не пропела, а, раскачиваясь, проговорила надсадно:
Рывком поднялась, пошла к двери. Ванька отступил в сторону, и Капа, торкнув плечом о косяк, вышла из сарая.
— Во-о дает! — заворочал глазами Удод. — Худющая, а поет. Про кого говорила-то? Много выпила?
Ходя закивал лобастой головой. Ванька взял бутылку, посмотрел ее на просвет в двери, зло спихнул с ящика ребят и спрятал в нем поллитру. Потом поплевал на ладони, пригладил волосы. Из кармана вытащил мокрую тюбетейку, набросил на макушку. Видно было — опьянел Удод.
— Ну и что, что много выпила! — вдруг выкрикнул он. — Не жалко! Горе у ней! Цё мы, не понимаем?
— Пойдем, Ванька, до дому, — потащил его к дверям Котька.
— На-а! — завопил Удод и начал сдирать с себя рубаху вместе с тельняшкой. — И ремень бери! Мне выдадут, я скоро сам воевать поеду! На учет взяли? Взя-яли! Приписное имею? Име-ею! Бери-и!
— Не надо! — тоже закричал Котька. — Ходя, бери его под руки!
— Боюсь моя, — захныкал Ходя. — Самогонка, ханшу воровал, мамка скурку сдери.
Удод сопел, заправляя под ошкур длинный подол тельняшки. Заправил, поднял с земли ремень, обмотнулся им, клацнул бляхой.
— Якоря поднимать, со швартовых сниматься! — приказал он, гребанув рукой, и пошел из сарая.
Пустынен и тихошенек был перрон. Ветер кружил клочки бумаги на месте недавней погрузки морской бригады; вечерело, было безлюдно, только у водоразборки из висячего шланга Капа Поцелуева ополаскивала бледное лицо…
Очнулся Котька от воспоминаний, когда первые группы киношников прошли мимо тополя. Метель утихла, когда — не заметил. Стало светло. Укатившись к горизонту, луна слепила белым накалом, сама окольцованная радужным сиянием. Ближние к ней звезды не показывались вовсе, а дальние мигали, будто проклевывались. Перламутровое сияние осело на снега. Над поселковыми избами не крутились дымы, они тянулись из труб прямо, как свечи, только черные.
Не замеченная им перемена в погоде дивила Котьку. Радостно глядел он на четкие фиолетовые тени, отброшенные от изб на дорогу, на причудливое кружево ветвей, покойно разбросанное по наметенным сугробам. Он помахал рукой, и его длинная тень повторила взмахи там, в переулке. Она была единственно живой среди прочих. И хотя мороз продернул его насквозь, а последние парочки давно прошли мимо, уходить от такой красоты не хотелось. «Так здорово, а люди почему-то не заметили, — с обидой подумал Котька. — Может, так-то на земле и не было никогда и больше не повторится! Почему никто не остановился рядом, не полюбовался?»
Спиной оттолкнулся от тополя и побрел домой, весь во власти тихой благодати. «Я не встретил Нелю, — легко думалось ему, — прозевал Ваньку и Вику, зато видел такое, что все они проглядели».
Снег вскрикивал под ичигами, следы от полозьев саней слюдисто блестели, по ним, убегая от Котьки, скользили лунные блюдца. И вся дорога — укатанная, не принявшая на себя снег, обдутая ветром, словно подметенная, — лежала яркой прожекторной полосой и резко обрубалась только на повороте. И казалось, к ней устремлялись звезды, золотыми каплями срываясь с небесного свода. Одна, яркая, не долетела до земли и погасла, оставив после себя длинный мерцающий след, но он быстро исчез, как исчезает выдох на оконном стекле.
«Кто-то помер, — вспомнив примету, все так, же легко подумал Котька, но сразу и остановился. — Война же! Кто-то убит…»
Он сгорбился, внимательно огляделся. Повел взглядом с нашей стороны на чужую. Перед ним был все тот же завороженный луною мир с его сонной тишиной и покоем, но Котька уже не доверял ему.
И потянуло побыстрее домой, к отцу с матерью, к шумной сестре, только бы не оставаться одному под выстуженным и высокомерным ко всему живому небом. Он поднял и уронил руку, как отмахнулся от всего, что только что радовало его, обманывая.