Филипп Семенович первым делом стакан воды, что стоял налитый у графина, выпил, подумал, наполнил второй и тоже осушил. В зале хорошо засмеялись, а жена Филиппа, громкоголосая Любава, поторопила:
— Говори давай. Дома воды надуешься!
Снова хлопки проскочили. День-то особенный, счастливый, вот и сыпали почем зря. Военные улыбались, мягонько плескали ладошками, понимали — тушуется старик.
— За уважение, значится, да ласку — спасибо, — начал Филипп Семенович и поклонился президиуму, потом и залу. — Я, как ранетый япошками, а два сына воюют с германцем, я душевно переживаю нашу большую радость. Вот. Но так скажу вам, я еще намедни знал о победе, но сообчение в народ не делал. По стратегии.
Филипп Семенович пощупал графин, но наливать больше в стакан не стал, постеснялся.
— Интересно, интересно, — подался к нему военный с ромбами. Остальные тоже удивленно смотрели на оратора.
Удодов поискал глазами кого-то в зале, не нашел. Тогда покосился на военного с ромбами, сказал:
— Тута-ка где-то годок мой Костромин сидит, он могет подтвердить. — Филипп Семенович поднял вверх обкуренный палец. — Мне о победе Верещуха знак подала, во как!
— А кто она? — точно так же, как сегодня Осип Иванович, спросил военный. В зале стало тихо, ждали объяснения такому невероятному делу. Оказывается, праздник для всех только сегодня наступил, а Удодов его в одиночку отпраздновал еще вчера. Кто она, Верещуха эта? В поселке нет такой фамилии, прозвища тоже. Неужто кто из самой Москвы сообщил Филиппу Семеновичу самому первому?
— Кто она, это чижало обсказать. — Удодов пошевелил пальцами. — Всякое обличье в запасе имеет, особливо если ночью встретишь…
— Да шары залиты! — голос Любавы грозен, так и слышно в нем: «Сядь, не срамись!»
Зал гремел смехом, рукоплескал. Даже ничего не понявшие военные поддались всеобщему веселью, хлопали неудачливому оратору. Филипп Семенович с досады махнул рукой, мол, видите, объяснить толком не даст старуха, и пошел на свое место.
Объявили о концерте. Со сцены убрали стол, в дальний угол откатили трибуну. Трясейкин унес свою стремянку. Электричество светило во всю мощь. Видно, директор распорядился, и в котельной кочегары подшуровали топки спичечной соломкой, пар подняли хороший, веселей закрутились маховики. Оттого-то и стало все кругом ярким, праздничным.
Хор красноармейцев исполнил под баян несколько песен, особенно слаженно получилась «Вставай, страна огромная». Песня была новая, появилась в начале войны, дух поднимала. Клятвенная песня.
После хорового отделения — плясали. Здорово получился у старшего лейтенанта вальс-чечетка. Но и фабричные артисты тоже не отставали. Катюша Скорова задушевно исполнила «Утомленное солнце нежно с морем прощалось». Трясейкин Катюшу из-за кулис щелкал фотокором, как из пулемета, а она поет себе, что «нет любви». Пальцы на груди переплела, сквозь щеки румянец просочился — красавица. Приняли ее хорошо, особенно красноармейцы. Требовали повторить, «бис!» кричали. Катя не какая-нибудь заезжая знаменитость, а своя, доморощенная, выламываться не стала, кивнула красноармейцу-гармонисту, тот вступление проиграл, и Катя снова повела, уверяя, что, расставаясь, она не станет злиться, раз виноваты в этом ты и я. Душевная песня. О мирных днях напомнила, ласковой грусти в зал напустила. Зато, когда отрывок из спектакля начали показывать, — война опять на порог.
В глубине сцены трибуну соломой накрыли, изобразили конюшню, из-за нее чучело лошадиной головы торчало. Тут же немец-часовой расхаживает. Смех и грех было глядеть на него: пилотку на уши напялил, руки в рукава сунул, винтовку черт-те как держит и ногами в огромных бахилах притопывает. Сразу видно — не климат у нас фашисту — вояке вшивому. Котька бывал на репетициях, знал, что дальше произойдет, но волновался за Нельку. Сейчас она с партизанами будет подползать к немцу, а кто-то загремит котелком, чуть диверсию не сорвет. Нелька оглянется, приложит палец к губам, прикажет: «Тише-е», потом выстрелит в часового, и все будет в порядке: фашистские кони запылают в конюшне. Даже руки вспотели, так напряженно наблюдал он за подползающими партизанами, злился, обзывал копухами, отмечал всякую неточность. В зале муха пролетит — слышно будет, поэтому до Котьки долетали придушенные щепотки, он даже узнавал, кто шепчет.
— Ой, девоньки-и, не могу, решат Митьку! Эва, ножи повытягивали, страх долгие!
Это Леонтиха переживает. Сын ее гитлеровца часового изображает, топчется, участия ждет.
— Жаба-разжаба, опеть Костромичихи девка протяпывает! — Матрены Скоровой шепоток во весь роток.
А Нелька подползала, и все было бы ладом, но сестричка маху дала: саданула в немца из обреза, потом уж «Тише!» крикнула. Правда, в зале никто этой промашки не заметил, может, только военные, но они тактично продолжали смотреть, а поселковым было не до деталей: партизаны бегали у конюшни, чем-то дымили, а оккупант — Митька лежал на спине и взбрыкивал соломенными бахилами. Так и надо — помирай, не звали вас.