Разговор шел вечером в зимовье, когда все сошлись вместе. Три дня как распались пары: Удодов и Осип Иванович уходили всяк своим путем за козами подальше от избушки, а Котька с Ванькой, тоже поодиночке, кружили вокруг зимовья, стреляя белок и рябчиков. Разговор шел вечером, а утром другого дня сорвался в овраг и вывихнул ногу Ванька. Еле добрался до избушки. Без ружья и патронташа. Сказал — обронил, когда в овраг падал. Очнулся — нет ружья и патронов, один снег вспаханный по склону. Осип Иванович с Удодовым сбегали туда, пошарили там, сям, но найти ружье под снегом — все едино что иголку в стогу сена отыскивать. Ванька на охоту больше не ходил, прыгал по зимовью, кашеварил, тепло поддерживал, и то хорошо.
Решили, что поедет сдавать первое мясо сам бригадир, заодно отвезет домой Ваньку: нога в лодыжке болела, и, как ни натирали, ни бинтовали туго, он с криком ступал на нее. Понятное дело — в больницу надо.
Утром тридцать первого Филипп Семенович отъезжал. Осип Иванович с Котькой топтались у саней, говорили что полагается на дорогу, как всегда бывает в последний момент, вспоминали — забыли то, другое. Ванька лежал в санях под козьими шкурами. Их было много, мягко доедут. Наконец распрощались. Удодовы уехали, заслонились пихтачами, стало тихо. Падал лохматый снег, долбя сухостоину, раскатывал по лесу звонкую щелкотню пестрый дятел. Где-то близко пырскал недовольный колонок, обнаружив пропажу козьих туш, к которым приповадился и считал своими.
Он был хитрющий, этот зверек. Когда приметили его четкий наслед по снегу к избушке, Дымокур смастерил плашку-давок, насторожил. Колонок регулярно приходил по ночам, выгрызал из туши маленький кусочек, а покидая место кормежки, обязательно спускал плашку, но сам под давок не попадал. Уж как он ухитрялся это делать, мужики объяснить не могли, но по утрам всякий раз восхищенно выругивались. Потом Дымокур снял плашку, сунул ее в печь. «Раз такой умный, зараза, пусть живет».
Костромины постояли у зимовья и вернулись в тепло. Сегодня решили на охоту не ходить. Дел за каждодневной суетой накопилось всяких, а переделать их времени не хватало. С охоты заявлялись — едва ноги переставляли, а тут что-нибудь еще на волокуше привязано. Так ухайдакивались по сопкам — до нар добредут, и все, валятся, никаким хлебовом своим не мог соблазнить Ванька.
Вот и сидели теперь Осип Иванович с Котькой, снаряжали патроны, чинили одежку. А в ясный и звездный вечер они срубили недалеко от избушки молоденькую пихточку — ярко-зеленую, ласково-лапчатую, оттаяли и стали наряжать вместо елки. На нее, растопоршенную, сладко пахнущую смолой, вешали кусочки ваты, изрезанную в соломку серебряную фольгу от пачки чая. Осип Иванович растопил в банке одну большую свечу и накатал маленьких свечечек, а вместо фитиля продернул сквозь них суровую нитку. Котька разукрасил ветки начищенными гильзами. Вместо звезды на макушку надернул пузырек, чтоб сверкал.
Стоит в зимовье пихточка, смирно теплятся на ней свечечки, даже дед-мороз — березовый чурбачок, закутанный в вату, с головой-картофелиной — стоит внизу, сторожит ее. И богатый ужин красуется на столе белом, выскобленном. Тут козлятина жареная, пареная и, строганина из нее же, с лучком. И утаенная от всяких других дней для этого — единственного в году, особого — дня четвертинка водочки в лаковой сургучной кепочке, в синем фартуке-наклейке выставилась на почетное место. Кажется, все готово, да о деде-морозе вспомнили. Осип Иванович смастерил из рукавицы снегурочку, прислонил к нему, чтобы было с кем деду в новогоднюю ночь пошептаться.
Близко к двенадцати сели за стол. Отец выложил на столешницу часы фирмы «Павел Буре» с крохотным ключом для заводки в виде винтовочки на цепочке. Часами Осип Иванович гордился. На крышке были выгравированы слова: «Хорунжему Костромину за отличную стрельбу, рубку и джигитовку». Получил он их во Владивостоке на окружных маневрах Амурского казачьего войска еще в тысяча девятьсот четырнадцатом году из рук наказного атамана, которого гонял потом по Приамурью в двадцатых, надо думать, желал отблагодарить за ценный подарок.
Сидит отец, крышку на часах отпахнул, а сам четвертинку взял, кепочку сургучную в кулаке раскрошил, пробку вынул. Ровно в двенадцать поднял кружку.
— Ну, сынка, с Новым годом нас, с новым счастьем. Чтоб войне конец, чтоб братья твои живы-здоровы вернулись.
Выпил, посидел с закрытыми глазами, будто заклиная, чтоб все так и сбылось, как пожелал. Потом себе еще в кружку плеснул и в Котькину уронил несколько капель. Чай от этого не стал горше.
— А теперь с днем рождения тебя! — Отец встал, поцеловал Котьку в макушку. — Расти большой на радость нам с матерью. Давно ли, кажется, маленьким был, а теперь — ого! Ладный казак.