С тех пор Курт Рупперт стал наведываться в сорок шестую комнату даже чаще, чем, по мнению деда, этого требовал уход за раненой. Понемногу он осваивался, становился разговорчивей, откровенней. Однажды после его ухода она сообщила деду: сейчас немец рассказал, что его отец — коммунист, сидит в концентрационном лагере, называющемся Бухенвальд, что сам он был когда-то комсомольцем и поэтому его не взяли на строевую службу. Только во время войны, когда в армию брали всех под метлу, его, как студента медика, мобилизовали и произвели в военные фельдшеры…
— …Он тебе так прямо и сказал: отец — коммунист? — Варвара Алексеевна впилась взглядом в лицо внучки.
— Так и сказал, — спокойно подтвердила та. — И еще в тот вечер он сказал, что ненавидит Гитлера и что многие из солдат, особенно те, кто постарше, не любят наци, но даже с глазу на глаз об этом между собой не говорят, даже думать об этом опасаются, чтобы не проболтаться во сне. Он сказал: страх у них такой, что человек скорее умрет, чем в этом признается. Иначе погубят не только его, но и семью.
— Ой, интересно… как в кино! — выдохнула Галка, не отрывая от сестры широко раскрытых влюбленных глаз.
— Молчи! — цыкнула на нее бабушка и, все так же испытующе смотря в синие глаза старшей внучки, спросила: — А коли у них такой страх, почему же это он тут перед вами с дедом открылся? Что вы за такие за поверенные в делах?
Женя молчала. Светлые, длинные, загнутые кверху ресницы совсем закрыли ее глаза. Лицо заливалось краской, но это не была краска стыда.
— Не в первый же день, не сразу он открылся, — пришел ей на помощь дед.
Женя подняла взгляд. Глаза смотрели гордо.
— Он сказал, что я первая русская девушка, с которой он познакомился, и еще сказал, что я лучшая девушка из всех, кого он знал.
— Ах, вот как! — несколько насмешливо проговорила Варвара Алексеевна. — Ладно, он сказал тебе, будто был комсомольцем, а ты?
— А я ему сказала: если это так, как же у вас рука поднялась в нас стрелять? Он ответил: «Я фельдшер, за войну я не произвел ни одного выстрела…» Мы с дедом решили его испытать, и в этот вечер дедушка повел его по спальне: вот, любуйтесь на дело своих рук. Он пришел в ужас, тут же принялся осматривать больных… На следующий день где-то добыл и привез немножко лекарств…
— Гы, Варьяша, не поверишь, эта девка над ним такой верх взяла: что ни скажет, он на все — натюрлих, натюрлих! Что ни спросит — яволь! Не веришь? Вон кули с горелым зерном, из которого кашу варим. Белочка ему: люди с голода мрут. Он с разбитого элеватора, что ли, на машине два мешка пригнал.
Теперь лицо Варвары Алексеевны стало задумчивым.
— А откуда вам, милые мои, известно, что он не из гестапы? Там ведь тоже не лопухи, уши-то развешивать не приходится.
— Постой, постой, опять у тебя, Варьяша, дровни впереди лошади бегут… Гестапо! Думаешь, об этом мы не думали? Только не может того быть. Вот смотри: попервости я сказал ему, что бывший царский гренадер, карточку ту, где при всех регалиях, ему показал. Он ухом не повел. А гестапо, оно бы тут поживу сразу почуяло — мол, царский осколок, к рукам его прибрать… Нет, этот всамделишный. Бывало, говорят они с Белкой, говорят, спорят, спорят, я иной раз задремлю… А однажды очнулся, слышу, Белка на него кричит, а он глаза в пол и пилотку в руках терзает.
— Ну, и какой такой разговор у вас был? — Варвара Алексеевна перевела на внучку строгий взгляд.
— Я тогда ему сказала: раз вы немецкий комсомолец, вы обязаны помогать нам бить Гитлера. Он: «Фрейлин Женя, как я могу?» Можете, берите листовку-пропуск, переходите к нам. Он головой качает: «Вам меня не жалко! У вас же пленных не берут». Я рассердилась: вы, говорю, трус и шкурник и не прячьтесь за всякие бредни. Он вскочил, бросился к двери, потом вернулся и говорит: «Хорошо, пусть даже меня расстреляют, я перейду, чтобы доказать, что я не трус».
— Целый вечер они учили по-русски: «Товарищ», «Не стреляй», «Я не враг, я друг», «Ведите меня к командиру»… Я вот и сейчас слово в слово помню, а он туг на русский язык оказался. Никак вызубрить не мог, — добавил дед.
Варвара Алексеевна, принявшаяся уже мыть чашки, покачала головой:
— Ну и ну…
— Вот тебе и ну, баранки гну… А потом он сгинул. Ч/го и думать — не знаем. Может, перешел, может, свои подстрелили, может, наши, а может, гестапо его расшифровало, схватили.
— Да, это свободно могло случиться, — задумчиво сказала Женя. — Последний раз он забежал на минуту и все прислушивался, не идет ли кто по коридору. А на следующий день даже не зашел, а в условном месте письмо оставил… — Лицо девушки стало грустным. Потом своевольным движением головы она перебросила косу назад и, твердо посмотрев в лицо бабушке, сказала: — Одно знаю: он не враг.