Недавно я написала Лалочке про себя: Она ответила: «Ваше положение с Павлом трудное, быть может даже трагическое. Кому-нибудь я бы сказала: «Ничего, пройдет. Встретишь другого». Но тебе не скажу эту утешительную ложь. Того не будет. То не повторится. Считай, что кусок души ты потеряешь, если вы расстанетесь. Конечно, можно прожить и без него. Живут же с одним легким! Но никогда не иди на компромиссы, не верь им и не утешайся ими. Все неповторимо, все непоправимо в жизни. Надо много мужества, чтобы жить по большому счету. Дай бог тебе такую душу!»
Мы с Павлом вместе читали ее письмо; грустно мне было и немного страшно. Мы долго говорили, наконец пришли к общему пониманию, что такое любовь и счастье. Счастье двух — в полном доверии. В том глубочайшем уважении к другому, в понимании его истинной ценности как личности, когда немыслимо играть, или изменить, или сделать больно…
В любви тоже не все умирают на поле боя, как герои. Многие отступают. А разве отдать на поругание сердце — не такое же преступление, как солдату бросить оружие в бою?!
…Павел подошел и спросил:
— Что ты пишешь? Ну не надо, не показывай. Сейчас будет попутный катер на Сноваздоровку… Помнишь?
— А ты?
— Всегда!
И вот как все произошло в Сноваздоровке. Нас высадили у причала, мы медленно поднимались по косогору. Кругом никого не было. Трава, листочки на кустах, первые желтые одуванчики — все распускалось на глазах. Есть особое наслаждение: ходить по свежей молодой траве, которой еще не было неделю назад. Но вот прогрохотал глухой гром, укутанный в облака, хлынул недолгий ливень, и солнечный воздух кажется уже сотканным из разноцветных полос радуги. Листочки же, те самые, что так долго дожидались тепла, ежась от поздних снегопадов в своих серых рубашках, теперь вырвались наружу, неумело трепеща крыльями. Травка под ногами подобна лоскутьям шелка; она мягко ластится к обуви, на ней ни пылинки, солнце еще не подсушило ее, ветер не обветрил. Она знала только один-единственный дождь на своем веку и вся полна его свежестью и доверчива.
Когда мы, запыхавшись, поднялись по крутому склону, наперерез нам уже поспешал бригадир.
— Здесь не Сердоболь, — сказал он вместо приветствия. — Мотор за версту слышно, вот и вышел встречать гостей.
Он смотрел без улыбки. В коровник? Пожалуйста. Только сегодня скот пасется на выгоне. Лучше подождать до вечерней дойки, пройти пока к нему домой закусить. Нет? Хорошо.
Он шел все медленнее и, против обыкновения, сделался разговорчив.
— Теперь строимся уже на законном основании, товарищ редактор. И о культуре думаем: решили оборудовать свой клубик. Не хотите посмотреть чертежи?
Павел покачал головой. Я спросила о торфе: включилась ли Сноваздоровка в месячник по заготовке удобрений? Бригадир ухватился за эту тему.
— Мы же лесные жители, болотные черти, как говорит товарищ Синекаев. По торфу ходим! Конечно, экскаваторов у нас нет, лопатой работаем. Я вам покажу.
Мы переглянулись с Павлом.
— Тогда я с вами, — согласилась я.
— А я обожду здесь, — отозвался Павел и свернул в коровник. Мы одни двинулись вдоль деревни через поскотину. Теперь бригадир нетерпеливо прибавлял шагу.
В коровнике же произошло вот что. Услышав звук катерка, бригадир заспешил вопреки его словам прежде всего не на берег, а на скотный двор, где дояркам было приказано отогнать сорок коров неподалеку в кусты. Думали — побудет представитель райкома полчасика и уйдет. Но Павел обосновался плотно. Мы уже вернулись, а он все сидел. Час сидит, два. Бригадиру изменила выдержка, он позвонил Шашко. Тот примчался на таратайке.
— Так что же вы тут? — шумно, радушно воскликнул он, протягивая обе руки. — Дух в хлеву не тот. Барышне вредно. Идем, идем, Павел Владимирович!
— Ты прости меня, Филипп Дмитриевич, — ответил вежливо Павел. — Я уж посижу, попишу. Чтоб не забыть детали. А вас догоню потом.
Действительно, все два часа Павел сосредоточенно, сидя на табурете и прикрывшись локтем, рисовал в блокноте чертиков.
Я опять ушла с Шашко и бригадиром.
— Чудак у нас товарищ редактор, — нервно посмеиваясь, твердил обеспокоенный Шашко. — Конечно, во всякой работе свои тонкости. Но и от хлеба-соли негоже отворачиваться, если они от чистого сердца. Работе время, остальному час.
Я открыла магнитофон, долго его налаживала, выгадывая время, потом редактировала выступление и записывала важный голос Шашко. Он сыпал цифрами. Но ни одной из них не суждено было пойти в эфир. Я-то это знала!
Между тем подошло время вечерней дойки. Собрались доярки. А спрятанные коровы рвутся: молоко их распирает. Сторожили их мальцы; не усмотрели — одна вырвалась. Прибежала, мычит.
— Чья же это коровка? — спрашивает Павел.
Возвратившийся Шашко из-за спины смотрит страшными глазами на доярку. Та мнется:
— Моя собственная.
— А почему она в колхозный коровник так хорошо дорогу знает?
— За хозяйкой бегает. Что твоя собака, — объясняет председатель, усмехаясь.