— Легко больно думаешь поправиться, Шашко! Партбилет и у тебя не гвоздями прибит.
Оставшись один, Синекаев снова достал копию, но перечесть ее до конца терпения у него не хватило. Черт знает что! Любовь, страсть, восторги… Раздражение, которое накапливалось против Павла, теперь обрело, к сожалению, почву. Нельзя же вести себя взрослому человеку наподобие молодого петушка! Изволь теперь выручай его или, наоборот, наказывай. Одинаково неприятно. А жена Теплова дура… Впрочем, пусть-ка она его сама и пообразумит. Начнем с этого. Ах, неприятно, противно, грязно!..
С тех пор как Лариса приезжала в Сердоболь, прошло почти полгода. Даже ей стало невозможно не замечать, что Павел отбился от дома. Она связывала эту перемену со злосчастной беременностью и жила гордая своим страданием. Лариса так и не могла уяснить толком: она ли принесла тогда жертву или сама оказалась жертвой? У нее появилась новая манера — поднимать глаза с угрюмым достоинством. Она не была комедианткой, но надо было чем-то занимать умственный досуг, и сейчас она жила сознанием своей постоянной горести, хотя ей и не приходило в голову, что все это в самом деле может как-то серьезно отразиться на ее судьбе.
Синекаев, любезный, свежевыбритый, пахнущий одеколоном, когда появился однажды в ее московской квартире, чтобы оценить, насколько Лариса может стать союзницей в борьбе за Павла или против него, раскусил ее в течение первых же десяти минут. Его желтый зоркий глаз словно ножом разъял ее податливое существо: ленивую непритязательность движений, мягкость, которая светилась в глазах и проистекала скорее от беспомощности, чем от доброты.
Он обвел глазами комнату, где висело множество фотографий — ее собственных, ребенка, Павла (наивная претензия на бессмертие!); пощупал взглядом покупателя шторы на окнах из старого полосатого шелка, небрежно закинутые на гвоздь; кожаный стул с отвалившейся ножкой, прислоненной к стене («Павел приедет — починит»), — все эти красивые городские вещи, и усмешка презрения мысленно тронула его губы. Он всегда чувствовал себя свободным от рабства вещей.
Ему стало даже на мгновение по-человечески понятно желание Павла вырваться отсюда, но тотчас он жестоко подумал, что вернет его обратно, потому что долг есть долг!
В общем спустя несколько минут Синекаев мог бы уже покинуть эту квартиру, потому что никаких загадок в ней для него не было. Но он задержался сначала на четверть часа, а потом на час, потому что загадки все-таки начались.
В тот самый момент, когда он уже приподнимался, чтобы откланяться, Лариса, чувствовавшая до этого обычную тягостную неловкость перед гостем, вдруг как-то сжилась с ним, мысленно приняла его в круг «своих». К ней вернулась ее беспечность, угловатое кокетство, которое делало ее в тридцать лет похожей на подростка.
— У вас оторвется пуговица, она висит на ниточке, — сказала она с хитроватым и важным видом и быстрыми шажками пробежала комнату наискосок к туалетному столу, где в пестрой коробке лежали мотки мулине, пачки иголок и блестящие, с цветными камешками наперстки.
Присев, она все это высыпала себе в колени и рылась довольно долго, пока не отыскала крепкую суровую нитку.
Синекаев с интересом следил за ней. Она вдевала нитку в ушко, хмурясь от напряжения, нетерпеливая губка поднялась беличьим оскалом, обнажая розовые десны, и, когда иголка, высоко вскинутая, блеснула наконец в ее руках, она так же легко, хотя и несколько косолапо, вернулась к нему, снова перебежав комнату.
— Сидите смирно, а то уколю, — важно сказала Лариса и стала пришивать пуговицу, близкую к вороту. Руки ее терлись о его подбородок, как котята. Он видел, как она смешно надувала щеки, радуясь стежку, — и резким непроизвольным движением отдернул голову.
— Что вы? — спросила Лариса. — Честное же слово, уколю.
— Уже.
Она засомневалась:
— Уколола?
— Да.
В комнате было не слишком светло от пыльных стекол теневой стороны. Голубой халатик Ларисы с легкой опушкой простодушно дышал теплотой ее тела. Она казалась сейчас много моложе, чем в первые минуты их встречи. Он никак не мог сосредоточиться на мысли, что она уже давно жена и мать; кругленькая, похожая на бумазейного зайца, она близко смотрела ему в глаза с великолепной смелостью незнания.
«Она такая же женщина, как все», — почти в отчаянии думал Синекаев. Сердце его билось грубо и смятенно. Лучшее, что он мог бы сейчас сделать, это подняться и уйти.
И вдруг Лариса сказала над его склоненной головой, откуда-то сверху, голосом, печальный и добрый звук которого вызвал в нем странную волну благодарности:
— У вас совсем белые виски. Сколько вам лет? Вы же не старый.