Ветреным апрелем, редко в начале мая Обь выходит из берегов. Неторопливая река гонит волну за волной, заливает тальники, острыми языками влизывается в овраги. На пологих коричневых волнах медленно качается неяркое нарымское солнце. Морем становится Обь; через день-два после весноводья трудно найти русло реки, но это не беспокоит обских капитанов. В горячке первых дней навигации буксиры, сминая сырые ветки, шпарят прямо по тальникам, а пароход «Советская Россия», тот, что развозит по реке бакены и зарплату, забирается в тальниковый океан километра на полтора от фарватера. Когда наступает вечер и темнеет, капитан Василий Васильевич посылает матроса Сережку на крышу рубки: «Глянь, любезный, где, леший ее дери, Обь?» Сережка поднимается на крышу, скидывает фуражку, чтобы не мешала, и мрачно оглядывается — ничего не видать! Куда ни глянешь — грязные тальники, мыльная вода, редкие осокори, торчащие великанами средь кустарника. Не видит Сережка Обь, но, чтобы не опозориться перед капитаном, небрежно машет с рубки: «Право руля, три конца в глотку, один — туда, куда следует! Право ворочай!» Буксир катится вправо, иногда влево — все зависит от того, куда повернется язык Сережки, — и через полчаса выходит на реку. Куда ни крути руль штурвальный «Советской России», буксир все равно повстречается с Обью, причудливо петляющей по низине.
Долго, месяц, а то и больше, кочевряжится Обь — не хочет уходить с берегов. Она довольна, сыта морской ширью, тиховодным теком по кедровым борам, сальным черноземам заливных лугов. До тех пор волынит Обь, пока не поддадутся береговые льды в Северном Ледовитом океане. Поднимается тогда Обская губа, начинает выкачивать реку насосом. Съеживается Обь, неохотно укладывается в фарватер, со зла оставляя на берегах миллионы коряжин, горы ила, лес. Речушки, болота и озерца оставляет река.
В ином озерце — прорва рыбы. Приреченские ребятишки, выждав, когда озерцо замелеет, ловят рыбу рубахами — длинных щук, ленивых карасей, мальков. Пробираясь к озерам, ребята порой находят четырехлапый якорь: потерял в непогодь буксирный пароход.
В марте Обь мертва, ветродуйна.
Приобье — по пояс в снегу. Ночью ветви сосен звенят, как пустые бокалы. Иногда с церковным звоном падают на землю льдинки… Потом — тишина.
Спит Приобье.
На рассвете к реке выходят лоси. Сутулые звери стоят на берегу, подняв морды, и глядят вдаль — неподвижные, точно высеченные из камня. Они не боятся человека. Затем лоси поворачиваются, уходят — река еще не вскрылась. По тальникам и соснам они рвутся с шумом. Копыта гулко бьют в землю. Головной лось метет рогами по веткам, и, обледеневшие, тонкие, они мелодично поют.
Сонное царство — ночное Приобье в марте…
В обшитом досками бараке раньше жили рабочие химлесхоза — на соснах, растущих окрест, еще сохранились следы подсочки. На фасадной стене барака из конца в конец буквы: «Мы здесь жили!» — и помельче: «Не дай бог — еще жить!» Последняя фраза накрест перечеркнута мелом.
Вокруг барака дыбится глухой, нехоженый сосняк; снежная поляна покрыта пятнами мазута. Позади барака растет сосна; она навалилась на него, обняв ветвями, и сверху, с птичьего полета, он, наверное, не виден. В четырех маленьких окнах желтеет огонь, квадраты света косо падают на поляну.
Это и есть Глухая Мята…
В одной из комнат барака — большой — тускло горит керосиновая лампа, на ребристых, штукатуренных стенах покачиваются человеческие тени. В бараке не спят. У стены, на широкой лавке, кинув руки за голову, лежит человек. Лица не видно.
— … С Колымы на Сахалин подался, — задумчиво рассказывает лежащий. — Город там есть, Чехов называется… Ничего городишко! Ресторан, каждый день играет оркестр, заработки хорошие. Сами судите, я на строительстве по две тысячи огребал. Хорошо жил — без водки обедать не садился…
Он замолкает. Меж локтей валит сизый махорочный дым, завивается кольцами, спиралями, сизыми прядками течет к зеву открытой, весело, как костяшками на счетах, потрескивающей смоляными дровами печке. В бараке тепло, дремно. Слушатели неподвижны.
— В Чехове год прокантовался, на консервный завод перешел. Тоже ничего жил; правда, водки здесь не было, спирт пили. Зато девок, баб на этом самом консервном заводе — миллион! И половина незамужних!
Он привстает, жестикулирует рукой с самокруткой и заливается икающим, здоровым хохотом.
— … Половина незамужних, хотите верьте, хотите нет!
Теперь хорошо видно его лицо — круглое, розовое, тугое, точно резиновый мяч. Глаза у него светлые, волосы тоже.
— Будьте уверочки, я им не давал спуску! — заливается он и крутит в воздухе пальцем. — Как приглядел, так — моя! Хорошие попадались бабоньки! — Он останавливает палец, поднимает другую руку и делает такое движение, точно солит кончик его. — На ять бабоньки!
Один из сидящих за столом — пожилой, бородатый — удивленно прицокивает языком:
— Вот ведь, как говорится… Ведь ты скажи, какое дело!
Это рабочий Никита Федорович Борщев.
— Ведь ты скажи, какая у человека память! — трясет бородой Никита Федорович. — Ведь все помнит!