За четыре года, пока живет здесь Ванюшка, разросся поселок Вьяс значительно… Еще вчера Никодим с плотниками одевал тесовой крышей столовую, а нынче уже струится из трубы сиреневый жидкий дымок; достраивают двухэтажное щитковое здание, большой барак для лесорубов, кончают баню, начали ставить срубы для клуба… Но поди разбери, угадай в этих «ульях», какие ячейки в «сотах» вылеплены его — Ванюшкиными — руками? Да и надо ли разбирать, когда все зовется общественным!.. Широко раздвинулся лесной склад вдоль железной дороги, а бараки на расчищенном пустырьке вольготно дышали свежими, желтыми, как воск, стенами.
У высоких козел сидели на досках пильщики. Когда Вершинин и Сорокин поравнялись с ними, один из пильщиков — сын углежога Филиппа — пригласил:
— Петр Николаич, присядь с нами. И ты, Ванюшка.
Пильщики — их было шестеро — ломали сухой, крошившийся на морозе хлеб и ели. Филиппыч указал на увязшую в бревне пилу с длинными изогнутыми и обращенными вниз зубьями и устало молвил, как бы оправдываясь:
— Выматывает здорово. Видишь, Петр Николаич, всухомятку жуем. Теперь посередь работы мясца бы хлебнуть в столовой. Мы — пильщики — народ прогонистый. И, конечно, столовая попадает в самую что ни на есть точку. Скоро попробуем, что за обеды!..
Один из пильщиков поднялся, скинул с плеч шубу и крикнул по-командирски:
— А ну, по местам!.. Филиппыч, полезай на качели… я уж наигрался.
Пильщики приступили к работе. Дрогнув, качнулись прямые пилы. Через минуту по мягкой крупе переступали три пары лаптей, приминая прежние следы, а сверху свистела пурга опилок.
Глава VII
Однажды вечером
Лесорубы вернулись из делянки в сумерки, и, как обычно, Семен Коробов сам затопил печь, а Ефимку — сына своего — услал к Паране: за молоком ходили ребята по очереди. В ту минуту, когда Ванюшка Сорокин вошел в барак, Пронька Жиган, усталый, злой и немного посиневший от холода, разувался, сидя на пороге, и не посторонился, когда через порог ступил Сорокин, — уже несколько дней они не разговаривали друг с другом.
Промерзлые лапти Пронька выстукал об пол, а скомканные портянки бросил к ногам Сажина:
— Подсуши, мокры, — приказал он.
— И сам не барин, — огрызнулся незлобиво Платон, как жена на мужа. — Что у тебя, рук нету? Вон, повесь на веревку, как люди прочие делают, и высохнут твои портянки.
— Несрушный я для таких дел. — Жиган прошел босиком в угол, где стоял его топчан, разлегся на постели.
Платон, почти вдвое выше Проньки ростом, мягколицый, сговорчивый, поднял грязные Пронькины тряпки и развесил над горячей плитой на веревке… Никого уже не удивило это: Платон был слабоволен, уступчив, а Пронька — упрям, капризен, нажимист. С тех пор как Платон впервые появился в бригаде, Пронька взял над ним полную волю. Сперва лесорубы возмущались, протестовали, стыдили Платона, но, увидев, что подобные средства не действуют, отступились.
С неделю тому назад Платон даже пилу свою, лучшую во Вьясе, отдал Жигану, который тайком от всех подарил за это добряку два целковых. Пилил Жиган на пару то со Спиридоном Шейкиным, то с Платоном Сажиным. Теперь он уже подсмеивался над Сорокиным, что, мол, давно зарабатывает гораздо больше, чем он — комсомолец. «И дело тут не столь в его больной руке, сколь в его общем неумении»… Ванюшка косился на Жигана, но неправды его не оспаривал, считая напрасным трудом. Зато Платон Сажин поддакивал Проньке, не понимая своей позорной подчиненности белобровому парню.
Попав однажды в цепкие Пронькины руки, Платон уже не мог вырваться и, кажется, смирился с таким положением: он бегал ему за махоркой, за пайком, чинил на штанах прорехи, пришивал пуговицы, не прося за это никакой мзды. И только ворчал иногда, если не в меру требователен бывал Пронька.
Сейчас Жиган, с папироской во рту, лежал на постели и, будто нарочно, пытал степень его покорности:
— А когда высохнут, Платон, сунь их в печурку.
— Отстань… без тебя знаю, — отозвался тот.
С закрытыми глазами лежал на топчане Спиридон Шейкин, вытянувшись во всю длину, но заснуть не мог. В тревоге и страхе он думал об одном: что теперь будет? как поступят с ним? Или будут судить за сокрытие социального положения, а потом сошлют куда-нибудь в глубь омутнинских лесов? Или, учтя его покаяние, простят и оставят здесь?.. Неделю тому назад, тайно от лесорубов, он пришел вечером к Горбатову и начистоту рассказал о себе все…
Его выслушали, расспросили о семье, о разном, а потом сказали: «Пока работай по-прежнему, живи в бараке, потом с директором решим»… Оба начальника были в разъездах, томительная неизвестность продолжала мучить Спиридона Шейкина, и не с кем было ему здесь, в бараке, поговорить о себе… Он слышал, как Платон возился у печки, припасая ужин себе и Проньке, и как, сгибаясь над плитой, все вздыхал, чавкал, брюзжал:
— Беда… Ну-ка ты — кажинный день припаси себе жранину… Неужто не надоест? Хоть кому доведись, любая баба и та переломится.
— Ничего, — успокоил Жиган, — не переломишься, ловчее будешь.