и ступал неслышно).
Во втором акте Андромаха говорит:
тебя убьют, меня отведут в плен,
не уходи на сраженье останься со мной. —
Но если я останусь разве судьба изменится?
Илион погибнет и я погибну,
потому я снова должен идти на битву.
Семенова сказала: не понимаю
и Гнедич замялся, не зная, как объяснить
эту железную необходимость,
похожую на любовь,
которую знают только герои.
А третий акт?
Тут он вздрогнул,
потому что совсем забыл,
что хотел изобразить в конце пьесы.
Все было стерто, занесено снегом.
Она смотрела на него с улыбкой,
от которой ее классические черты
становились менее правильными
(поэтому она редко смеялась).
Она попросила: почитайте мне, —
и протянула ему книжку. —
Сказки подходят для этого времени года,
вы не находите. – Он читает ей сказку
о красавице, спящей в лесу,
о терновнике и шиповнике,
переплетающих ветви,
о принце, который пробирается сквозь чащобу
и видит слуг, которые не успели
допить вино из бокала,
видит, как попугай спит в клетке,
как собачонка свернулась у кровати;
сам он был этим принцем,
когда ему было двенадцать, в зимнем
украинском лесу;
восковое лицо крестьянки,
ее тело под снегом —
он должен был прикоснуться,
и она встала бы и пошла.
Небо из серого стало вечерне-лиловым,
слуга принес кофе в фарфоровых чашках,
разговор перешел на интриги в театре,
потом ему подали шубу в прихожей,
и он вышел в зимнюю ночь Петербурга,
которая наступает в четыре часа пополудни, —
вышел из сказки,
в которой сбываются все желания,
в древнегреческий эпос, где герой
хочет лишь одного: быть верным судьбе,
и если его ожидает гибель – он любит
свое поражение.
Но как прекрасны были годы, когда Семенова
была всем: как она ставила
большую вазу с цветами прямо на пол,
как запрокидывала голову, обнажая белое горло,
и становилась похожа на лебедя.
Он подумал:
ты могла бы выкупаться в моих слезах,
царевна.
ПЕСНЬ СЕДЬМАЯ
Он записывал в маленькую записную книжку
мысли,
не надеясь, что кто-нибудь их прочтет.
дыхание души
молитва
душа
прелестная душа сына моего
отец твой тебя создал
на устах моих своим поцелуем
беспредельность
в лесном ветре
в голосе человека
но с тех пор
как мы обошли земной шар
ее уже нет
греческий мрамор
стих Симонида
контур на вазе
жесткий
как правосудие древних времен
что карало смертью
малейшее преступление
– не амбра ли ты? —
спросил Саади
у куска глины
нет, я простая земля
просто жила с розой
погибая, подобно цветку,
что высыхает, не оставляя следов,
кроме того аромата
в августе
вряд ли сомневаться в бессмертии
значит отрицать Бога.
Мы так малы, мир так велик,
что наша претензия на вечность
явно преувеличена
кто положил морю врата?
кто рек
до сего дойдеши и не прейдеши
но в тебе сокрушатся волны твоя?
С 18 на 19 марта
видел чудный сон:
кто-то голосом Батюшкова
говорил, что Гомер и Иисус, сын Сирахов,
жили почти в одно время
и недалеко друг от друга.
но сколько слов у Гомера:
холмистый, гористый
могучий, скорый, быстрейший —
а у другого сколько мыслей!
Гомер болтун,
а Сирахов сын – умозритель
меня раздосадовали эти слова,
и я проснулся
Сны Гнедич записывал утром, мысли вечером.
Днем шел на работу в библиотеку,
где получал оклад
и где у него был стол возле окна,
на котором всегда аккуратными стопками
лежали новые книги;
он составлял картотеку,
записывая четким почерком
название каждого тома на карточку,
потом клал ее в ящик,
а книгу помощник ставил на должную полку;
но всегда было немножко боязно,
что юнец ошибется,
и потому Гнедич шел и перепроверял,
все ли на месте;
и так продолжалось до вечера.
Он заставлял себя не смотреть в окно,
не обращать внимания, что мимо проходят люди,
не вести счет дням неделям и месяцам,
не думать о том,
что вот уже несколько лет он провел в этой зале,
а вот еще несколько лет,
и еще несколько.
Вместо этого он желал наслаждаться
названьями книг,
четкостью собственного письма,
тем, что в библиотеке становится
все больше коллекций,
что она разрастается, как столица,
что проходы между полками
подобны улицам и каналам,
только еще прямее, и там всегда царит тень,
и никогда нет ветра; он успокаивал себя тишиной,
так похожей на вечность, что в этих стенах
можно было не бояться времени. Он знал,
что никогда не состарится, что болезни
добьют его раньше, чем он устанет от жизни,
а жизнь, посвященная составлению картотеки,
не так уж плоха: все же чего-то становится больше
(карточек) – а вот с годами наоборот.
У нас есть только те, которые не исписаны;
их становится меньше
с каждой весной.
Надо смотреть на жизнь философски,
говорил он себе, доставая
завернутый в бумагу хлеб с маслом;
потом стряхивал крошки со стола и раскрывал
маленький томик Паскаля.
Что-то детское в душе
принималось вздыхать: ах, отчего я
не умен так, как он!
Какое счастье было бы воспарять
душою в чистые эмпиреи
и не замечать ни пыли, ни хлеба с маслом.
Но голос замолкал и глаза читали.
Когда я смотрю на слепоту и несчастие,
на молчаливый мир, на темноту, где человек
брошен, одинок, потерян
в этом углу вселенной и не знает,
кто его туда послал, и зачем,
и что будет с ним после смерти, —
я в ужасе, как будто, пока я спал,
меня унесли на необитаемый остров,
и, пробудившись, не знаю,
ни как я попал сюда,
ни как же отсюда выбраться.
И библиотека вдруг перестает быть