Потом кровь больше не появлялась, но простуда
всегда поражала горло и вызывала кашель,
ведь много лет я напрягал голос,
когда разучивал роли
с трагическою актрисой Семеновой,
и потому постепенно охрип.
А руки и ноги на протяжении многих лет
то холодели, то горели от жару
по нескольку раз в день.
Боль в горле усиливалась особенно по ночам
или когда я выходил на воздух,
так что часто я не мог ни спать, ни двигаться.
В конце концов врач осмотрел мне горло и объявил,
что находит в нем ulcera syphilitica —
это меня поразило; я вызвал другого доктора;
они оба стояли надо мной,
потом удалились в другую комнату,
а вернувшись, произнесли, что у меня в горле
точно ulcera syphilitica,
и соответственно...»
Он отрывает перо от бумаги и думает о ребенке,
которым был когда-то – до кори, оспы, краснухи,
до того, как потерял глаз, до того,
как тело вытянулось и стало неловким,
до того, как горло покрылось язвами,
о том ребенке, что был на коленях у матери,
о гладком, которого целуют и обнимают,
которого носят из комнаты в комнату, баюкая,
и хочет верить, что эта любовь, которую он не помнит,
была предсказанием иной любви,
иного существования.
Обмакнув перо в чернильницу,
он выводит со слезою обиды:
«По причинам, может быть, и несправедливым,
я ни с их мнением,
ни на их лечение
не согласен».
А Федя задремал в креслах
и проснулся, когда уже звали к ужину.
Он силился вспомнить сон:
будто он посылал запрос куда-то,
и ответ пришел, видимо, положительный
(но ни сути вопроса, ни ответа не помнил).
После ужина он поднялся к себе в комнату,
зажег свечи и взял бумагу.
Он любил рисовать лошадей, гвардейцев,
пушки, палатки, мосты и реки,
которые гвардия переходила вброд,
и рисуя засиживался порою за полночь,
но в тот вечер карандаш не повиновался руке,
линии выходили кривыми и лошади
не были похожи на лошадей, а скорей на собак,
и когда он задумывался, карандаш
принимался набрасывать
контуры девичьего тела.
Он встал, подошел к окну и прижался лбом
к холоду стекла – это всегда помогало.
На дворе кто-то забыл метлу, курица
обходила в полумраке поленницу под навесом,
и отчего-то хотелось все это запомнить – навсегда,
будто потом не будет ни курицы, ни навеса.
И он увидел, как в сумраке, белея рубашкой,
по двору шла Акулина – она подняла голову,
он не успел спрятаться,
их глаза встретились, и в этом взгляде
было что-то запретное.
Он сделал знак рукою: мол, подожди меня.
Она опустила голову и как будто чертила что-то
босой ногой на земле – было не видно.
Федя задул свечу,
прижал пальцы к вискам, а потом
бросился вниз по лестнице.