Накануне Константин отправил домой письмо: «Завтра в 10 часов выезжаю из Петербурга. Итак, прощай, милая Россия, дорогая страна! Сколько горестей и радостей было мною здесь испытано, сколько воспоминаний! Боже мой! вся жизнь моя прикована к этим местам».
Жадно всматривается Константин в окрестные пейзажи, вслушивается в песню ямщика, который олицетворял теперь для него «всю Россию».
Остановившись в Риге в гостинице «Лондон», Аксаков пожелал пообедать русскими щами. Блюда этого в «Лондоне» не оказалось, и Аксакову посоветовали зайти в расположенный поодаль русский трактир.
«Желая в последний раз поесть нашей вкусной похлебки, я отправился немедленно, но щей не было: все вышли, тогда я спросил себе кислых щей, и так как скучно было ворочаться, то там же и пообедал двумя блюдами».
Заодно узнал, что трактирщик именует кислые щи «везувием», видимо по причине их сильных бродильных свойств, – название, которому Аксаков «не мог не засмеяться».
Вот наконец граница. Путь Константина пролегал через Тильзит, Кенигсберг, Берлин, Дрезден, Лейпциг, Веймар, Висбаден, Франкфурт, Страсбург и далее в Швейцарию…
В Кенигсберге Аксаков посетил могилу Канта, благоговейно постоял у надгробия великого философа.
В Дрездене, в галерее Цвингер, видел «Сикстинскую мадонну» Рафаэля, которая против его ожидания не произвела сильного впечатления. Зато очень понравилась «Святая ночь» Корреджо.
В Лейпциге побывал в старинной церкви, освященной еще в эпоху Реформации самим Лютером, спускался в погребок Ауэрбаха, откуда, согласно преданию, Фауст и Мефистофель улетели верхом на бочке.
Сильное впечатление производила на Аксакова средневековая архитектура, особенно готические церкви. Согласно господствующим эстетическим представлениям, которые разделяли и в кружке Станкевича, стиль этих сооружений с наибольшей полнотой воплощал романтический период мировой истории с его стремлением к возвышенному, к абсолютному, с его неизбывным томлением духа, с его впервые пробудившейся способностью к истинной любви, – а ведь это все так отвечало настроениям и переживаниям русского путешественника.
«В первый раз, – сообщал он Н. Т. и Г. И. Карташевским, – увидел я в Кенигсберге памятник средних веков: католическую церковь, мрачную и грозную; я вошел и в первый раз также встретил наконец следы рыцарства… Со всех сторон памятники, портреты рыцарей во весь рост и плиты, по которым ходил я, с их изображениями. Все это так сильно, так заодно действовало на меня!.. Да, рыцарство в первый раз показало миру, что есть иная сила – сила духа, сила внутренняя. Какое значение получило чувство любви во время рыцарства!..»
Но особенное, ни с чем не сравнимое волнение охватило Аксакова, когда он в Майнце пил кофе из чашки Шиллера, а в Веймаре стоял у его могилы. «Боже мой, какое важное, великое значение имеет для меня это имя! – писал он Н. Т. и Г. И. Карташевским. – Со сколькими другими душами соединяет он меня!» Григорий Иванович хорошо понимал, кого имел в виду Константин, с кем прежде всего соединяла его поэзия Шиллера…
Письма Константина теперь адресованы не Маше, но своим сосредоточенным, хотя и не всегда явным чувством, грустным лирическим тоном они словно продолжают их переписку двухлетней давности. Перед нами как бы вторая часть «романа в письмах», в которой героиня ушла с авансцены действия, но не из сознания героя. Наоборот, ее незримое присутствие чувствуется всегда, во всем. Может быть, Аксаков надеялся, что его строки попадут на глаза Маши…
Письма, адресованные домой, Аксаков подписывает «Ваш Костинька», реже – «Ваш Константин»; письма, направляемые Карташевским, – «Всею душою преданный племянник» или «Всею душою ваш Константин А.». Письма Константина по-прежнему исполнены доброты и теплой родственности, он никого не винит и не укоряет.
Между тем к Аксакову возвращается интерес к жизни и к наукам. Он мечтает серьезно заняться лингвистикой, рассчитывает за лето сделать «успех в древних языках», написать «первую часть грамматики». Определяется более явственно направление будущей деятельности Константина – филологическое.
Но в рамках одной науки Аксакову тесно – мысль его занята важными историческими проблемами, направлена на национально-характерные особенности той жизни, которая проходит перед ним. При всем почитании своего, родного он умеет видеть достоинства других народов. К французам он, правда, не благоволит, что связано со свойственным в это время не только ему, но, скажем, и Станкевичу, и Белинскому отталкиванием от политического радикализма, от идей Великой французской революции, но к немцам полон внимания и сочувствия. Ему нравятся их «опрятность, трудолюбие, бодрость на лицах»; бытовой комфорт, «удобства жизни» вызывают восхищение; еще большее восхищение пробуждают развитие наук и образование, «особенно в Берлине вы это чувствуете живее», в Берлине, слывшем в то время философской столицей мира.