Как, например, заключались тогда браки? Очень просто. «Вся община принимала в нем участие… соизволяя на него и свидетельствуя о нем». Так в дружной семье важное дело решается сообща, и если главе семьи доводится произнести окончательное слово, то все остальные принимают его свободно, без принуждения, как свое собственное, ибо это речь мудрейшего и старейшего. Но вот решение принято, жених и невеста объявлены новобрачными, занимая на время центральное место в жизни всей общины. Потому они «назывались князем и княгинею, община становилась около них, как около князей в (таком же) порядке, со степенями власти, какие окружали князя». Иерархия принуждения и власти обращается в игровое действо, впрочем весьма серьезное, ибо оно служит выражению взаимной любви и согласия.
Тут Аксаков, правда, вспоминает, что на древнерусских свадьбах имели обыкновение вешать кнут или плетку, но дает этому такое объяснение: «Кнут или плетка… не имела значения побоев или даже власти; она была необходимым атрибутом и знаком всадника, каким являлся князь и весь его поезд (конь от кон – верх, конный от верха – верхом, верховой)».
А какой видится Константину Сергеевичу жизнь девушки в Древней Руси? Сестры его могли бы позавидовать своим дальним предкам: «При глубоком уважении к женщине у славянских народов, девушка была наиболее уважаемое, лелеемое существо. Это было какое-то целое привилегированное сословие, не знавшее ни труда, ни работы, знавшее лишь игры да песни, лишь счастье молодости и красоты…» Земной рай да и только!
Сложно и прихотливо переплелось здесь верное с неверным, действительное с воображаемым.
На картине, нарисованной Аксаковым, лежит отпечаток какой-то мажорной избыточности, гиперболизации, имеющей, впрочем, вполне реальные источники. Народные, крестьянские, фольклорные представления естественным образом подкрепили семейный идеал Аксакова, слились с ним, и поэтому его теоретические выкладки относительно положения девушки или брачного союза более похожи на сладкие грезы или радужную утопию.
Бросается в глаза и другое: Аксаков насыщал свои утопические картины резким критическим духом, он обращал их против современной семьи, особенно в привилегированных слоях. Говоря о том, что брак в Древней Руси носил название «суда Божьего», Константин Сергеевич прибавлял: «Наше переобразованное общество утратило это название, как и все серьезное в жизни. Брак у нас дело легкое, забава…».
И все же желаемое не есть действительное, и, скажем, столь восхитившая Аксакова плетка на свадьбе не только служила символическим знаком всадника, но и нередко находила себе вполне реальное и ощутимое применение… Обо всем этом прекрасно сказал критик-демократ Д. И. Писарев, напоминая другому славянофилу, И. В. Киреевскому, «что в Древней Руси было плохое житье, что там били батогами не на живот, а на смерть, что суд никогда не обходился без пытки, что рабство или холопство существовало в самых обширных размерах, что мужья хлестали своих жен шелковыми и ременными плетками, а блюстители нравственности, вроде Сильвестра[41]
, уговаривали их только не бить зря, по уху или по видению» (то есть по глазу).Как мог все это забыть или не знать такой человек, как Константин Аксаков? Увы, люди часто проходят мимо очевидных фактов, если они не укладываются в их теории.
Критическая деятельность Константина Сергеевича являет собою такую же пеструю и противоречивую картину. В 40–50-е годы он выступает со статьями и рецензиями в журнале «Москвитянин», в «Русской беседе» и других изданиях.
Повести Тургенева «Андрей Колосов», «Три портрета» и другие вызывают его возмущение: здесь якобы выражены «совершенное бездушие, самый сухой эгоизм и крайнее бесстыдство». Психологический анализ современного человека кажется Аксакову вредным копанием в себе.
Но вот критик переходит к «Запискам охотника», к произведениям о крестьянах, и его тон, слова меняются, приобретают силу и выразительность: «Та живая струя России, струя народная, до которой коснулся г. Тургенев в первом рассказе (в «Хоре и Калиныче». –
О первом произведении Достоевского «Бедные люди» К. Аксаков заметил, что это вещь достойная внимания, однако напрасно сочинитель избрал форму переписки, увлекся частностями, излишне подражал Гоголю. «Повесть его решительно не может называться произведением художественным», – приходил к выводу критик.
Так у Константина Сергеевича все шло рядом: тонкая проницательность и слепота, глубокие суждения, которые под силу только замечательному мыслителю, и тривиальные промахи, которых не сделает и средний критик.
Литературная критика, филологические изыскания, споры в домашнем кругу и в гостях составляли жизнь Константина Сергеевича.
О Маше Карташевской он старался не думать. В стихотворении «К идее», посвященном другу и единомышленнику Ю. Ф. Самарину, уверял: