Только ее убивало, что он не спал. Он так ужасно, чудовищно не спал… Елена знала уже эту историю про его чудесное превращение из гадкого утенка даже не в лебедя, а неведомо во что, но это настолько не укладывалось в круг ее обычных понятий, что она даже не могла всерьез об этом размышлять. Просто приняла это, как данность. Где-то на периферии ее сознания теплилась мысль, что все это настолько дико и необъяснимо, что просто не может быть правдой, но… Она понимала, что мозг его, вероятно, стал функционировать, как у дельфина, что ему вовсе не нужно спать, что организм такой, она все понимала, – и все равно это было ужасно. Нет, он не вскакивал и не убегал, конечно же. Он великодушно позволял ей затихнуть, заснуть, согревая ее, и она практически даже не чувствовала, когда он уходил. А утром приходил, – и будил поцелуем, и любил ее, если ей хотелось, и ей частенько хотелось… Но она знала, что он не спит. Когда она думала об этом, ей хотелось плакать…
Елене не было с ним легко. Как угодно – только не легко. Он не переносил никакого беспорядка. Нет, он ничего никогда не говорил, но при виде невымытой вовремя кофейной чашки на его лице отражалось такое страдание, что у Елены просто сердце кровью обливалось. Кто-то убирал эти чашки за Майзелем раньше, но ее появление нарушило, вероятно, некий распорядок этой невидимой обслуги, и теперь – иногда – Елене приходилось это делать самой. Она не была против, отнюдь. Но смотреть на него при этом было абсолютно невозможно… Ее раздражал всегда аккуратно упакованный продуктами холодильник в кухне, – как, когда и кто это делал, было ей решительно непонятно. И в «логове», и в кабинете всегда находились на боевом взводе похожие на маленьких водяных черепашек роботы-уборщики, – стоило на кухне или у дивана уронить пару рисовых зернышек из суши, как эти электронные зверушки бесшумно набрасывались на непорядок и, проглотив его, снова исчезали. Первый раз это напугало Елену едва ли не до икоты, – Майзелю насилу удалось ее успокоить. И он так над ней хохотал, что Елена даже обиделась.
Она стала понимать еще одну причину, по которой он всегда так неудержимо рвался домой. Дома был порядок. Он столько сил положил, чтобы создать этот порядок, сделать его уютным и приятным, незаметным и непоколебимым. Его приводили в неописуемую, – но при этом холодную и тщательно контролируемую им самим – ярость небрежно одетые или развязные люди, или неопрятные, или толстые, – не больные, а именно разожравшиеся, и особенно – особенно такая вот молодежь. Орущие, пьющие пиво и курящие, плюющие себе под ноги, окруженные гадящими беспородными собаками клошары [58]
в центре европейских городов, где им приходилось бывать, тоже бесили его. Когда он видел куфию или хиджаб, бороды, галабеи или встречался глазами с трусливо-наглыми взглядами, у него каменело лицо. Эта его ненависть к «чучмекам» была просто на грани патологии. Ей иногда казалось, что он изо всех сил сдерживается, чтобы не начать стрелять в них. Пистолет он прятал в сейф только в Праге. В Праге, где была стерильная, как в операционной, чистота и тошнотворный порядок…Иногда – слава Богу, крайне редко – Майзель срывался. И начинал со свойственным ему большевистским максимализмом наводить порядок. Первый раз при ней это произошло во Флоренции, где они стояли на площади перед Палаццо Веккьо, возле самого фонтана с фигурами Лаокоона и его несчастных детей, и целовались так, что у Елены уже начинался туман в голове. И вдруг он, продолжая держать Елену нежно и сильно, перестал ее целовать. Чуть повернув голову, Елена увидела кучку арабских – похоже, арабских – подростков, которые показывали на них пальцами, делали неприличные жесты и громко и нагло ржали, похабно скалясь и подмигивая.
Первым душевным движением Елены было уйти. Потом ее разобрала злость, а когда она посмотрела на Майзеля, ей сделалось не по себе… Это было не лицо человека, а залп «катюши» прямой наводкой. Она даже не поняла ничего, так быстро все случилось. Его охрана материализовалась из воздуха, – четыре или пять человек, Елена даже не смогла их сразу сосчитать. Мгновение спустя все эти мерзкие сопляки валялись на земле под дулами коротких и толстых, как бульдоги, автоматических пистолетов, а один из молодых волчат, – похоже, главный в этой стае, и как только они вычислили его, непонятно, одно слово, профессионалы, профессионализм его охраны был притчей во языцех, – стоял перед ними на коленях…
Больше всего потрясло Елену тогда, что Майзель говорил с волчонком по-арабски. Говорил тихо и размеренно, продолжая, как ни в чем не бывало, крепко и нежно прижимать Елену к себе. И совсем недолго. Но, видимо, что-то ужасное говорил, потому что волчонок раззявил пасть, пустил слюну, завыл и обмочился. А Майзель даже не сдвинулся с места…